Авраам Шленский


Авраам Шленский

Переводы Мири Яниковой

Из сборника «Гильбоа»

До края

1.

Я сюда добрался. Скинуть обувь мне бы,
мне бы отряхнуть дорожный этот прах.
Тяжесть звезд уже спустилась с неба.
Бог на небесах.

Как высок он, как добраться до такого?
Как я до созревшей дотянусь звезды?
Будто Божье имя, прошепчу: Гильбоа!
И деревья ночи скинут мне плоды.

Как верблюд без ноши — благодарным стану.
Отдохну немного у подножья здесь.
Спойте песню мне, ведь ночи Ханаана —
как Субботы песнь.

Спойте песню мне, и я начну сначала
к матери письмо: не плачь, здесь благо мне,
так же, как когда ты колыбель качала,
и стоял козленок белый рядом с ней.

Так же, как тогда, отец, читаешь мне ты:
комец, алеф, — вместе с поцелуем в лоб,
Вот же, Элиягу! Дали мне монету,
мамино лицо от радости зажглось.

Так же, как тогда, теперь — Отец Небесный
будет обучать и поцелуй дарить,
навсегда пребудет мальчик твой чудесный
с комецем и алефом внутри.

И всегда с высот пророк ему добудет,
будто спелый плод, звезду на небесах,
и всегда в пути твой сын отныне будет,
не снимая обувь, не стряхнувши прах.

2.

Здесь вода сочится — молоко грудное.
Вот и остановка на моем пути.
Здесь к воде спустился день в сиянье зноя,
ноги охладил.

Лишь на миг источник вспенится немного,
только возмутится — и опять блестит.
Как легко идти мне здесь в полях у Бога,
как легко идти.

Мне водой прозрачной запоет источник,
белый день Адара ноги охладит,
молоко грудное мне скала источит,
снова засияет тропка впереди.

3.

Гильбоа — здесь три уровня миров
и явственно Присутствие витает,
Божественное Имя, запах строф,
намеков грозди, виноградник тайны.

Но здесь же — скалы, терна простота,
коррозия горы и ночью вой звериный,
пророчества разгадка, волны стад,
и приносимый в жертву видит рог незримый.

И если жертвенник возникнет пред тобой
и месяца-серпа над сыном вознесенье,
то знай же, мама, — счастлив мальчик твой,
он знает, знает, что придет спасенье.

4.

Камни, желтизна на небе необъятна,
вечная жара и ржавчина веков,
как бельмо, сияют в полдень света пятна,
зноя миражи и шепот родников.

В тишине застывшей скалы испаряют
все остатки влаги на камнях своих,
и ручьи в прохладе шепчут и теряют
голоса и шепот тех, кто пил из них.

Не уходят в вечность голоса былого.
Застывают камни, горы видят сны.
Шороха секреты, шепота и слова,
шепчут свои тайны терн и валуны.

Нас не остановят тайны и напевы,
не спугнет терновник, шепчущий в ветрах.
Я сюда добрался, скинуть обувь мне бы,
мне бы отряхнуть дорожный этот прах…

Из сборника «Лех леха»

Здесь

Не подходят здесь суда к причалу,
скрежет мачты лишь различим.
Ударяет ветер — тиран одичалый —
паруса кулаком своим.

Я не парус, и мне хорошо, незнакомцу,
принимает меня с котомкой земля.
Неподвластен ветру я никакому,
я из тех, кто сошел с корабля.

Переезд мной оплачен. В толпе побреду
со всеми, куда — неизвестно,
ведь все паруса к берегам нас ведут,
к берегам, у которых — бездна.

Рассвет Мессии

1.

Ночной озноб, видение Мессии.
Кто звезды нынче разложил вокруг?
Передо мной возник в моем бессилье
косматый ужас вдруг.

Все как вчера, и я не понимаю,
зачем же крик толпы в ночи висит?
И желтая луна с небес в тоске внимает,
раскрытый глаз ее косит.

Как оградить дома и как закрыть мне шлюзы
(и как прекрасны все шатры окрест!),
и кто пойдет проверить все мезузы:
ведь вдруг случится чудо из чудес!

Так почему же месяц блеклый тает, —
фонарь, повешенный на гвоздь?
Ведь я сегодня гостя ожидаю,
и праведен тот гость.

Едва сочится тусклый свет косого глаза,
и чуду — не произойти:
ведь он стучался во все двери сразу,
и ни один не дал ему войти!

И ни одни не спросит: кто он, что он?
(Он столько раз здесь был и исчезал опять!)
Лишь на моем столе бокал готовый
пророка будет вечно ждать?

Из тихой впадины струится ночь наружу.
Так пусть же тихо спят.
И лишь в моем окне хохочет ужас,
и рот его разъят.

Пророческий мой сон пред ним бессилен,
его обидам вечно не стихать…
Дождусь ли я явления Мессии,
как некогда — РАМХАЛЬ?

2.

Умершего память заката,
и гордость на лике луны.
Рукав опустевший закатан,
голодному — сытые сны.

Ягненок, сбежавший украдкой,
во сне пастуха — у куста…
И снова ворует разгадку
рассвет, что внезапно настал.

И жаль нас обоих, я знаю,
ушедший и преданный друг.
За лагерем, прямо у края, —
луны перевернутый круг…

Из сборника «В эти дни» («Бе-эле а-ямим»)

Сладость

1.

Мы здесь — как жаждущий олень.
Горящий куст — и нету влаги.
Вокруг пустыни тишь и лень.
И Неба благо.

Чей это свет? Как не сгореть,
как различить приказ великий?
Моше! Моше! Иди к Горе,
к сиянью Лика.

В высоком Небе — благодать,
а мы малы и неразумны.
К чему нам мудрости желать?
Мы так хотим чуть-чуть безумья.

2.

Кто звезды распылит, как скот в его ограду,
и кто поймает проблеск дня?
Так убери же с уст моих преграду,
для всех и для меня.

Как прянное вино — для нас греха отрава,
но если вижу — брат ослаб, ослеп,
я говорю: земля, взрасти нам травы
и для младенцев дай нам хлеб.

Пусть наша кровь предстанет горькой снова,
она при этом — Божий дар.
Поэтому — люблю тебя такого,
какой ты есть. Тебя и всех. Всегда.

Любая рана дорога, твоя и чья-то,
любой порок мне дорог без конца.
Мы ели хлеб в грехе, и мы в грехе зачаты,
поскольку грех — у каждого крыльца.

Друг против друга

Как мера Любви — будет мера Суда,
пред ними склоняется Благодаренье.
Мы к самому краю добрались сюда,
отсюда дерзнули начать мы Творенье.

И это сражение тех, кто постиг
прорыв чрез ограды, наследья секреты,
кому со стены озаряли пути
живые, плененные дедов портреты.

У книжного шкафа мы будем стоять,
на тех перекрестках, где сходится время,
сражаться с наследьем, его принимать,
и снова колосья в снопы собирать,
чтоб эти склонились пред теми.

Из сборника «Камни хаоса» («Авней Боху») — «Кракиэль»

В пути

Этой ночи серп пронзает, пронзает,
катафалки-вагоны мчат.
Отчего я вспомнил дом, я не знаю,
отчего я вспомнил сейчас?

Птичий клекот из леса, души унынье,
эта ночь шуршаньем полна.
Никогда не увижу вас ясно, как ныне —
моя мать,
сестра
и жена.

И сегодня, и здесь накроет, догонит
чужбины враждебная тень.
Я всегда, всегда представляю вагоны
убийцами в ясный день.

В углу склонился бедняк из Алжира,
из лампы по капле выходит свет.
Никогда больше день не будет безжизнен,
будто мертвого в рамке портрет.

Поет сирена в порту весь вечер,
бросается ночь на серп-луну,
и я не встречу, и я не встречу
свою родную
жену.

Из сборника «Камни хаоса» («Авней Боху») — «Нефилим»

Лестницы

Деревья срублены до пня,
и в поле жатву завершают.
Твердит мне сердце, что меня
иные встречи ожидают.

Известно Богу, может быть,
кто листопаду дал начаться,
и не хочу я их винить,
а лишь простить и распрощаться.

Я ухожу, и мир в душе,
и где-то поле засевают.
Твердит мне сердце, что уже
иные встречи ожидают.

Все так просто

В ту ночь на всей небесной колеснице
не выделили места чудесам,
и не пришли волхвы, чтоб поклониться
младенцу и косым его глазам,

как и тогда, на Вифлеемских склонах
лежала ночь, и вместе с ней — стада.
Был на земле Адар, и вышел я из лона.
Обычный, белый, как и все, Адар.

Такой был год — все скрыто, все украдкой,
начало века — ни назад и ни вперед.
Из мудрецов, что ведают разгадку,
никто разъяснит и не придет.

Не нужно ликовать, и восклицать не надо:
«Козленком счастье скачет у дверей!»
Всего лишь родился, для мамы-с-папиной отрады,
в украинском местечке маленький еврей.

Проклятый циферблат

Будь проклят навеки часов циферблат.
На нем — разящие стрелы.
Вот мальчик, рыдая, сжимает в кулак
меч маятника оголтелый.

И мнится,
что дедушка жив пока,
вернется вечером к чаю.
Но вдруг сорвалась его рука,
вновь время разит мечами…

Из сборника «Стихи обвала и примирения»

День и ночь

Дню внимают тела.
Ночи — души внимает.
Бездна, что их разнимает,
между ними легла.

Душа на путь свой выйдет везде,
не спасет ворожба и гаданье.
Двумя глазами взирает день,
а ночь — двумя другими глазами.

Уход

Ушли жнецы и поезда,
и все колосья подобрали.
Свечой субботнею звезда
в туманном небе догорает.

Оставь пустую борозду
и сердцу дай угомониться.
Я все равно сюда приду,
сюда, на линию границы.

И вспыхнет молний изумруд,
и как в былые дни нежданно
пред Боазом явилась Рут, —
так перед ночью я предстану.

Комната в гостинице

Вот комната в гостинице. Она
невелика, как все,
и потолок в ней
низкий тоже.
Но в ней возможно встать у темного окна
и, в детском страхе, прошептать: о Боже!

Горячий лоб прижать к холодному стеклу
(бывает час, когда глаза умеют слышать!)
Собакой во дворе, где есть мертвец в углу,
чужая тишина пред ночью громко дышит.

И в тот же миг натянутой струной
предстанет комната во мраке заоконном,
и чуждый город встанет передо мной,
как вырастает ночь в окне вагона.

Плачущий переулок

Холодный желтый месяц в небе умирает,
и кто-то вдалеке заплакал среди сна.
Опять чужая ночь, и вновь никто не знает,
чем и когда закончится она.

Хотел, как некогда, сплести себе обман я,
я думал, это вновь спасет меня, глупец.
(Как овдовевшая ребенку шепчет мама
ложь утешенья — на вопрос «а где отец?»)

Напротив окон — окна бедного квартала,
и на меня слепая улица глядит.
Она не спит в уснувшем городе усталом,
тихонько плачет и с собою говорит.

Прислушиваюсь к ночи вместе с тишиною,
и от раскаяния вместе с ней охрип.
Сидит и плачет этот город предо мною,
как на ступенях Храма, что уже горит.

Козленок, который вернулся

Вот вечер явился, разлегся, застыл
по всему небосклону.
Ну что ж, будут гости…
…Привет! Это ты!?
Из колыбельной козленок!

Я поверил, кивнул. Будто послан луной
ее луч, отраженный в водах.
Ты таким человечным предстал предо мной —
усталым,
простившим,
свободным.

Я узнал тебя, вспомнив сиянье в ночи
твоей белой шерсти глубокой.
Твое «ме-е-е» — «сеголь-мем», как я в детстве учил,
вечный «сеголь-мем» перед Богом.

Пред тобой я не делаю умный вид,
я смущен, я дышу едва ли:
тот ребенок, что начал учить алфавит,
так и тянет свой «комец-алеф».

Ты, сияя, как прежде, стоишь во дворе,
твоя белая шерсть не задета.
Год ТИРЦАХ — год убийства в календаре,
и совсем не случайно это.

Тридцать восемь ступеней — дымящая даль —
только к смерти меня приближали
с того дня, как ушел ты купить миндаль
и изюм на нашем базаре.

Не вернулся козленок.
И мальчик исчез.
И до неба лежит дорога.
Отделяет непрозрачный навес
ребенка с козленком от Бога.

Камни стен не плакали прежде ни дня,
а сегодня — рыдают без толку,
потому что сейчас колыбели хранят
не козлята, а серые волки.

Колыбель качает бедная мать,
и ребенок песни желает,
а она не умеет даже рыдать,
и одни только волки лают.

Ну а я — по милости лишь твоей —
и ребенком, и взрослым остался,
и волкам назло посреди полей
Красной Шапочкой я скитался,

и однажды, когда я шел по меже,
пирожки доставляя все те же, —
как рубашку Йосефа, мне подали шерсть,
и сказали,
что ты растерзан.

И оплакал я ужас своих потерь,
и остался один стоять я,
и сказал:
как же жить без козленка теперь,
без его белизны и сиянья?

Я искал тебя, зная: вдали от гор
и Проклятья, и Благословенья —
ты уносишь в пустыню грехи и позор,
человеческие преступленья.

Вот и нет уже в сердце былой чистоты,
и луга от травы устали,
и пускай не грешили ни я и ни ты —
только мы искуплением станем.

Ты козел отпущенья, и жертва в огне,
ты и сын, для ножа пригодный…
Но вернулся я к маме, а ты — ко мне:
усталым,
простившим,
свободным.

Из сборника «В оправе» («Аль а-милет»)

Дождь в Содоме

Смотрели с высот они, меру искали,
и, только лишь город нашли,
как капли дождя миллион вертикалей
на землю с небес понесли.

Вот дождь оскопленный в трубе и в базальте,
вот пленник закован в стене.
Рыдала земля, изнывая в асфальте,
о травах, росе и зерне.

Мотив

Не верблюдам уставшим дали свободу,
не верблюда уснувшего горб над звездой,
это горы, это горы Гильбоа,
смотрят горы вдаль всей своею грядой.

Горы вновь белизну шатров узрели,
будто голуби, в этой долине они.
Горы помнят, как костры здесь горели,
как мы пели в далекие ночи и дни.

Горы помнят, помнят древние были.
Ну, а мы? На висках седина давно.
В нашем сердце песня — разве забыли
мы ту песню, что забыть не дано?

И опять проплывает месяц, похожий
на бараний рог, как в былые дни,
и ворота в сердце раскрыты тоже,
и теперь навеки раскрыты они.

Словно пьяные, хоть вина не пили,
по тому же пути мы пришли сюда
к роднику, который мы не забыли,
с той же песней, что мы пели тогда.

Средь простора этого голубого
тот же месяц вновь взирает на нас.
Пойте, пойте так, чтоб холмы Гильбоа
захотели с нами пуститься в пляс.

Потому что песня моя здесь навечно,
потому что в слезах я сеял давно.
Пастуху в день праздника стрижки овечьей —
воздаяние мне дано.

Не возжелай

Чертополох, ветра, затишье —
вот ночь, и ветер, и зерно.
О, Всепрощающий, прости же
за то, что нам желать дано.

Мы так мечтали о движенье —
ты приказал стоять и ждать.
Ни слез, ни бунтов, ни сражений,
и не желать, и не желать!

Ты приказал: ни шагу боле!
Пред нами — ужаса стена.
Чертополох, зерно и поле.
И ночь. Лишь ночь и тишина.

Последний день

И для молитв — расцвет и одичанье.
Последний день короны снял совсем.
К тебе вернулись все твои молчанья,
как голубь, возвратившийся ни с чем.

Чужое солнце этим утром встало,
холодный месяц сжался и померк,
и сморщилось, принизилось, пропало
все то, что прежде так стремилось вверх.

Все знаки день и ночь перемешали,
чужими стали вдруг слова мне все,
и я не знаю, что из урожая
собрать, и что оставить на посев?

Голубку над водой напрасно носит, —
ни гнева, ни надежд не принесет.
И всем мольбам — расцвет, и сразу осень,
и урожаям — день еще, и все.

Обет

Запомнил мой взгляд эту смерти печать,
и сердце сжималось от криков из ада.
Мое милосердье велело прощать,
пока не пришли эти дни без пощады.
И вот я обет принимаю сейчас —
от имени сердца, от имени взгляда:

Запомнить навеки, до края времен,
до самого края обиды жестокой,
до самых далеких грядущих племен, —
не будут те ночи забыты до срока,
и я не проснусь поутру, умудрен,
не выучив снова того же урока.

Из сборника «Неотесанные камни» («Авней гвили») — «Вершины в буре»

Лик поколения

Как будто завершение времен.
Лик поколения к безверью обращен.
Туда-сюда, ничья, движенье дней.
Но лес от силы не откажется своей!

Сверканье молнии — как лезвие копья.
Вершины, перепуганы, стоят,
осенним золотом застигнуты врасплох.
Не поддавайся, сердце, на подвох.

Все это ложь, язык ее фальшив,
бушует буря средь величия вершин.
И понимает сердце знак небес:
лик поколенья — лик отсутствия чудес.

Речь неизвестного о его районе

Пять этажей у дома моего,
и в зеркала, что против них стоят,
глядятся окна, будто бы разини.

Автобусы семидесяти линий
по городу проходят, до удушья,
они идут,
они идут
они идут куда-то, будто трудно
от скуки умереть, не выходя отсюда.

В моем районе места очень мало.
Но есть в нем все рождения и смерти,
и все, что меж рождением и смертью,
все, что в других местах,
и дети, что бросаются летающей тарелкой-чудом,
и три кинотеатра.
И, если б здесь мне скуки не хватало,
я бы в один из них, наверное, пошел.

Пять этажей у дома моего.
Но бросившейся из окна, из дома, что напротив,
хватило даже трех.

Из сборника «Неотесанные камни» («Авней гвили») — «Субботние звезды»

Стены дома

Мне стены дома мир не заслоняют.
Есть благо роста — вслушиваться внутрь,
не слышит ничего тот, кто всему внимает
а тот, кто в суете услышит тишину —
он слышит все, и все он понимает.

Мне стены дома мир не заслоняют.
Они — как веки на глазах всевидца.
Не видит ничего тот, кто всему внимает,
а тот, кто смотрит на одно и на единство —
он видит все, и все он понимает.

Мне стены дома мир не заслоняют.
Секрет раскрытья — не для всех подряд.
Ведь говорящим во вратах прохожий не внимает,
а те, кто друг для друга говорят —
внимает им душа, душа их понимает.

Мне стены дома мир не заслоняют.

Из сборника «Книга лестниц» («Из песен Ху-а-Лу»)

Секрет колодца и ведра

На то, что ждут меня, — надежда остается,
на то, что что-нибудь еще мне предстоит.
Всю жизнь пытался я постичь секрет колодцев,
и вслед за праотцем выкапывал я их.

Скрип рычага колодца снова мнится,
и будто эхом повторяется стократ.
Не говори, не говори, что это снится,
что это скрежет закрывающихся врат.

И эта логика чудесная не тает,
и голос радости в убежище поет —
о том, что кто-то там, как прежде, ожидает,
о том, что что-нибудь еще произойдет.

Мои мечты себе могилы не копают,
и не хоронят мертвецов они своих.
Так говори себе: ну вот и наступает
все то, чему еще случиться предстоит.

Мгновение

Полутень, полузвук, полумесяц.
Тишина протрубила вдали.
Полупризрак, что еле заметен,
заметался от звезд до земли.

Пустота между светом и тенью,
разговор, что ушел в пустоту,
полумрак, полузвук, пол-мгновенья,
водопад, что застыл на лету.

Водопад на лету застывает,
полузвук, полусвет через мглу,
это голос тебя призывает
колдовской: Хуа-Лу! Хуа-Лу!

Мигание зари

Прохлада, движенье,
дрожание век,
вершин копошенье,
волнение рек.

Предутренний трепет,
предвечная дрожь,
и звезды на небе
уходят — и все ж…

Дрожанье продлится,
но рубящий взлет
тотчас прекратится,
лишь месяц умрет.

Лишь месяц умрет,
лишь месяц умрет —
лишь только заря свою кровь изольет.

Вечерние веки

И был вечер,
сон курился на углях в ночи,
и на улице,
на которой молчит
смерть, — мы видим ее со спины, —
возникает он,
однорукий ангел, несущий сны,
чтоб проверить:
протянуты ль длани
лестниц,
чтоб по ним смогли взойти его песни,
к берегам,
где чудеса-бутоны,
к берегам,
что навечно в вымысле тонут,

что у вымысла —
выкуплены, исконны,
что скрывали и открывали лицо.

Здравствуй, вечность.
Здравствуй, бутон из корня.
Здравствуй, миг без начал и концов.

Закрой же вечера веки.
Закрой мои веки.

Реклама