ЭСТЕР РААБ. ПОД КУСТОМ ЕЖЕВИКИ. Биографический очерк

Мири Яникова

(все переводы стихов Эстер Рааб в этом тексте сделаны автором, Мири Яниковой)


Эстер Рааб

Стихи Эстер Рааб

ВЫБОР НАСЛЕДНИКА

В те годы, когда в Эрец Исраэль зарождалась новая ивритская литература, имевшиеся там во множестве поэтические сообщества и группы в буквальном смысле терзали сильные схватки. Терзали они, как ни странно, поэтов, а не поэтесс. Поэтесс долгое время просто не было.

По мнению критика Дана Мирона, автора книги «Матери-основательницы, сводные сестры», до двадцатых годов прошлого века появление ивритских поэтесс вообще не представлялось возможным. Ивритскую поэзию создавали мужчины, получившие еврейское образование если и не в ешиве, то хотя бы в хедере, и хорошо знавшие по меньшей мере тексты ТАНАХа. Женщин с их простыми бытовыми стихами, не имевшими корней в иудаизме, просто нигде не печатали.

В 1920 году в прессе одновременно появляются стихи сразу четырех поэтесс. Две из них, проживавшие в то время за пределами Эрец Исраэль — Элишева и Йохевед Бат-Мирьям — печатаются в журнале «А-Ткуфа», выходившем в Варшаве, стихи «сабры» Эстер Рааб публикуются в «Хедим» и репатриантки Рахели — в «А-Шилоах».

Рассмотрим вкратце, что происходило в это время внутри сугубо мужского круга ивритских поэтов и что послужило фоном этому выдвижению поэтесс на передний план.

В начале двадцатых годов Хаим Нахман Бялик, практические переставший писать стихи (скорее всего, основной причиной было его нежелание переходить с ашкеназского на сефардское произношение) искал себе преемника. В это время в Эрец Исраэль репатриируются один за другим Ури Цви Гринберг и Авраам Шленский. Вскоре Бялик тоже перебирается в Святую Землю.

Два молодых поэта пишут громкие стихи свободным стилем и конфликтуют с Бяликом, отдельно друг от друга и каждый со своей стороны. Гринберг вменяет в вину национальному поэту поэтическое молчание и безразличие к событиям, сотрясающим Палестину, а претензии Шленского имеют отношение непосредственно к поэтическому стилю: он считает форму, ассоциирующуюся со «школой Бялика», устаревшей и собирается создать собственную поэтическую школу.

Бялик не в восторге от их «модернизма» и от свободного стихотворного стиля, от горячности, прозаичности и политичности поэзии Гринберга и от языковых изысков Шленского.

В конце двадцатых годов Шленский, отодвинув в сторону идеи халуцианства и иудаизма, создает группу, связанную с европейским модернизмом. Отныне его позиция заключается в том, что поэзия не должна заменять прозу, а стихотворение — статью, как у Гринберга, и кроме того, поэзия должна заниматься не политикой, а внутренним миром человека (только в сороковых годах, с развалом его группы «Яхдав», Авраам Шленский стал политиком).

В конце двадцатых годов Шленский все еще работал в «Даваре» под началом Берла Кацнельсона. Берл воспринимал его борьбу с Бяликом как отрыв от сионистских идеалов и еврейских корней. В это же время Ури Цви Гринберг, бывший друг Берла и активный автор «Давара», ушел к ревизионистам.

Бялик в ответ на эти события пишет свое знаменитое стихотворение «Я вновь увидел вас в бессилье». Часть читателей относит это к ревизионистам, другая часть — к группе Шленского, и все при этом оказываются правы (хотя сам Бялик утверждал, что имел в виду только «модернистов» — Шленского и его друзей).

Бялик остается в одиночестве, он не видит ни в Гринберге, ни в Шленском своего наследника. К каждому из них он присматривался, как к возможному преемнику, но оба его покинули.

Такую же покинутость ощущал и Берл Кацнельсон, редактор «Давара» и идеолог рабочего движения. Новый круг соратников Шленского был богемным и пацифистcким, в то время как Ури Цви призывал к борьбе с мандатными властями. Попросту, оба его друга покинули его и разошлись в разные стороны, Гринберг — вправо, Шленский — влево.

ПОЯВЛЕНИЕ ПОЭТЕСС

И тут появляется Рахель, которая по возрасту ближе к Шленскому и Гринбергу, чем к Бялику. Рахель пишет простыми словами стихи о любви, о душевных страданиях и о своей халуцианской молодости на Кинерете, и завоевывает народное сердце.

Для Берла Кацнельсона Рахель была символом чистой халуцианской «простой» поэзии, несмотря на то, что он вовсе не идеализировал ее как поэтессу. По его мнению, ей не хватало знания традиции; в одной из своих статей Берл называет Рахель оторванной от корней дочерью канониста — что является простой констатацией факта.

И Бялик тоже не считал Рахель особенно великой поэтессой, и конечно же она не могла помочь ему в его поисках наследника — вариант «наследницы» не рассматривался. Но что было делать, если стихи Гринберга и Шленского, которые должны были стать духом времени халуцианства, будь они попроще, — им не стали, а вместо них стала сердцем и духом времени поэзия Рахели. Она заняла нишу продолжательницы традиции Бялика, в которую не смогли попасть поэты-модернисты следующего поколения — Ури Цви Гринберг и Авраам Шленский.

Если смотреть формально, то Рахель — представительница акмеизма (несмотря на то, что, в бытность киббуцницей в Дгании, она как-то прочитала своим товарищам совершенно ими не понятую лекцию о «футуризме»…), а школа Шленского — это имажинизм и символизм.

Рахель не была первой ивритской поэтессой в Эрец Исраэль. Ей предшествовала Элишева, которая проложила путь, подготовив ивритского читателя к простым и «бытовым» женским стихам на иврите. Именно Элишева стала основательницей стиля «простой» женской народной поэзии в иврите, который Рахель потом определила в одной из своих статей как «знак времени».

И была еще одна поэтесса, ровесница Рахели и Элишевы, та, которой посвящен этот очерк — Эстер Рааб. Но она стояла в стороне от всех этих битв за наследство, она была из другого мира, была сделана из другого «теста», хотя, по некоторым признакам, именно эта обладательницы «царского» имени должна была стать основательницей и властительницей мира новой поэзии Эрец Исраэль. В какой-то степени, они все — Бялик, Шленский, Гринберг, Элишева, Рахель — были пришельцами и «захватчиками» эрец-исраэльской культуры, а она, уроженка Эрец Исраэль, была истинной царицей Эстер… Но все вышло не так. Победили «захватчики».

ВЫБОР НАСЛЕДНИЦЫ

Группе Шленского очень хотелось иметь в своих рядах поэтессу, чтобы продолжить нить, оборванную со смертью Рахели, и чтобы на этот раз имя «наследницы» ассоциировалось именно с ними. Поэтесс тогда очень приветствовали и легко печатали во всех изданиях. С Элишевой у Шленского не получилось контакта — ту явно тянуло в сторону бяликовской компании.

Но вот появляется Лея Гольдберг. Она младше всех — 1911 года рождения, и она репатриировалась из Литвы только в 1935 году (сертификат на въезд в Палестину добыл для нее Авраам Шленский). Ее первый сборник, выпущенный Шленским в его собственном издательстве через месяц после ее появление в Тель-Авиве, очень тепло встретили, а группа Шленского «Яхдав» сразу же приняла ее в свои ряды (и даже назначила официальной секретаршей, впрочем, без зарплаты). Тот факт, что у группы была самая талантливая поэтесса, очень способствовал ее престижу. Важно было и то, что эта поэтесса к тому же образованная, интеллектуальная и обладает широкими интересами.

Лея Гольдберг писала простые женские стихи о любви в стиле русской поэзии серебряного века. Писала она их невероятно талантливо, и не сдвигалась с проторенной тропы этого стиля ни на шаг ни вправо, ни влево. Интеллектуальная Лея Гольдберг прекрасно понимала, что женская поэзия должна быть простой, иначе ее не примут. Даже «умную» (слишком умную для женщины) прозу — «Письма из выдуманного путешествия» — ей не простили. Этот роман, который она в конце тридцатых годов печатала по частям в «Даваре», почти не нашел положительного отклика у читателей.

Когда, в самом конце тридцатых, стало ясно, что война в Европе неминуема, внутри группы Шленского начались споры о роли поэта в военное время. Их разногласия по этому вопросу выплеснулись на страницы прессы. Натан Альтерман пытался убедить товарищей в том, что «простая» поэзия, подобная поэзии Рахели, не может существовать в такое время и что поэты должны поменять тематику на военную. Лея Гольдберг была противоположного мнения. В этом контексте становится ясной концовка ее статьи, в которой она отвечает Альтерману и пишет о том, что именно в это смутное время считает себя вправе начать стихотворение словами «Утро в Элуле…» (именно так начинается одно из стихотворений Рахели). Этим она хотела сказать, что, по ее мнению, «простая» женская поэзия имеет право на существование во все времена. Альтерман в дальнейшем, повзрослев, тоже «простил» Рахель и написал о ней восторженное стихотворение, представив ее в нем прекрасным символом героической Второй Алии.

Ярким подтверждением тому, что женскую поэзию, которая не являлась «женской» в простом понимании этого слова, в те годы не воспринимали, является судьба поэтессы Зельды, стихи которой в тридцатых и сороковых печатали петитом на последней странице газеты «Двар А-Поэлет», в качестве даже и не поэзии, а записок некоей интересной религиозной иерусалимской учительницы. Только в шестидесятых годах Зельда — как и Эстер Рааб, которая должна стать главной героиней этого очерка и к биографии которой мы постепенно подбираемся — была оценена в качестве поэта.

ВЕЧЕР ПОЭТЕСС

Рахель и Эстер Рааб могли встретиться еще в 1913 году в киббуце на Кинерете. Они побывали там обе, одна за другой. Рахель уехала в Тулузу незадолго до появления там Эстер, дочери первопроходца Первой Алии из Петах-Тиквы. Рахель влюбилась в свой Кинерет, который ей пришлось оставить ради учебы во Франции, а Эстер Рааб покинула его берега через год после своего появления там без всякого трепета в душе. Покинула, просто потому, что «не срослось».

В 1928 году, с прибытием в Тель-Авив Йохевед Бат-Мирьям, Рахель организовала в ее честь «вечер поэтесс» в доме своего брата Яакова. Она пригласила литераторов, критиков, поэтов и поэтесс, в том числе Элишеву. Поэтессы читали свои стихи, причем Бат-Мирьям читала с ашкеназским произношением (Рахель написала в письме к сестре, что Йохевед Бат-Мирьям «прекрасна, но слышать ее — страдание»). Эстер Рааб там не было.

По мнению Дана Мирона, Рахель не приняла в свой «клуб» Эстер Рааб, потому что опасалась, что талант той сильнее, чем ее собственный. Она писала своей сестре Шошане: «Талантливой, по словам Черниховского, быть не так уж сложно, ведь, кроме меня, еще только три женщины пишут стихи на святом языке — Элишева, Бат-Мирьям и Эстер Рааб. По-моему, я выше Бат-Мирьям, сопоставима с Элишевой и ниже Эстер Рааб…»

Но в 1930 году Рахель уже знала, что победила Эстер Рааб в борьбе за души читателей, и дело тут даже и не в таланте, а в том, что ее соперница не писала «женскую» поэзию. Стихи «царицы Эстер» были свободны и не скованы ни размером, ни рифмами, и из них прорывалась сильная и самодостаточная женская натура, такая, какую выходцы из традиционных семей, приехавшие с Первой, Второй и Третьей Алией, не готовы были принять. Подобные стихи были чужды читателям «Давара», тем, кто, по всем городам и киббуцам Эрец Исраэль, каждую пятницу с трепетом открывал литературное приложение к газете, чтобы порадовать свою душу очередным новым стихотворением любимицы всего ишува поэтессы Рахели.

Рахель победила Эстер Рааб в борьбе за души читателей. Но знала ли Эстер Рааб о том, что легендарная Рахель считает ее талант выше своего?

«ХОР ПРОРОЧИЦЫ МИРЬЯМ»

В мае 1931 года, через месяц после смерти поэтессы Рахели, на церемонии «шлошим», Хаим Нахман Бялик сказал: «Тяжелая утрата постигла ивритскую литературу и поэзию в Эрец Исраэль с уходом одной из представительниц нового хора, который я назвал бы хором пророчицы Мирьям, состоящим из израильских поэтесс, появившихся у нас в последние годы…» Таким образом, как и принято в еврейской традиции, Бялик создал для ивритских поэтесс в общей «поэтической синагоге» как бы отдельный «женский балкон», отделил их от коллег-поэтов и при этом объединил под общим именем некоего танахического «хора». Безусловно, он относил к этому хору по меньшей мере четырех поэтесс — Рахель, Элишеву, Йохевед Бат-Мирьям и Эстер Рааб.

Три представительницы «хора пророчицы Мирьям» — Элишева, Рахель и Йохевед Бат-Мирьям — смогли, каждая на своем этапе, вписаться в создаваемую в Эрец Исраэль новую литературу на возрожденном иврите. Все три поэтессы, приехавшие из России и Украины, — а вслед за ними и Лея Гольдберг, прибывшая из Литвы, — стали «своими» в новой эрец-исраэльской культуре.

За пределами этой культуры очень долго оставалась только одна представительница этого «хора», их ровесница и единственная уроженка Эрец-Исраэль, и единственная среди них, для кого иврит был родным языком — Эстер Рааб.

Рахель, ставшая символом при жизни, а после смерти — легендой, писала о любви, о страданиях и о счастье труда на благо Эрец Исраэль. Женская поэзия должна была выражать слабость. Но не все поэтессы следовали этому правилу. Эстер Рааб в одном из своих программных стихов («Я под кустом ежевики») писала о борьбе с мужчиной, о равенстве и даже превосходстве, о поиске силы в себе, а не в гипотетическом защитнике. С любовью к труду на благо Эрец Исраэль тоже у нее были проблемы. Но ей как раз совсем не надо было доказывать свою любовь к новой родине, поскольку она была «саброй», уроженкой Эрец Исраэль.

У Эстер Рааб совсем не было галутной тематики, не было перелетных птиц, не было листопада и золотой осени, как у Леи Гольдберг. Ее иврит не был выученным в школе, это был новый иврит, родившийся в Эрец Исраэль в устах местных уроженцев. В отличии от Леи Гольдберг, она была освобождена от «тоски по двум родинам». Совсем не относилась к ней и риторика Рахели, тоскующей по «березам, стоящим на склонах».

МОЛЧАНИЕ ПОЭТЕСС

Ее поэтический дебют состоялся в издании «Хедим». «Давар» так и не раскрыл свои двери перед нею. Впоследствии, после выхода в 1930 году первого сборника Эстер Рааб «Терновник», она на долгие годы погрузилась в молчание, поскольку на этот раз не могла соперничать с новой школой Авраама Шленского, Натана Альтермана и Леи Гольдберг. Она и не претендовала на то, чтобы войти в их ряды «модернистов», хотя и общалась с ними и, став хозяйкой литературного салона в Тель-Авиве, распахнула перед ними двери. Поддерживая с ними дипломатические отношения, она про себя продолжала считать их творчество не совсем подходящим для возрождающейся культуры Эрец-Исраэль.

Авраам Шленский, собиравший вокруг себя все таланты, не обижался. Он даже вначале понемногу печатал ее в своих журналах… Но об издании нового сборника речь не шла. Вскоре публиковаться в газетах она тоже перестала и сохраняла «поэтическое молчание» двенадцать лет – с 1935 по 1947 год.

Поэзию Эстер Рааб открыли заново в шестидесятые годы, после бунта поэтов «поколения государства» против поэтов-«стариков» — когда новое поколение под предводительством Натана Заха совершило на страницах прессы атаку на «нео-символизм» Шленского и Альтермана, пытаясь их заменить. Неудивительно, что, когда ивритская поэзия, создаваемая «поколением государства» освободилась от «оков» рифмы и формы, стихи Эстер Рааб вдруг оказались востребованными.

Одновременно, то есть в те же шестидесятые годы, смогла наконец-то выпустить свой первый сборник еще одна молчавшая прежде поэтесса старого поколения — Зельда, стиль которой также не вписывался в стандарты, удерживавшиеся прежде группой «Яхдав», только что скинутой с престола молодым поколением. Примечательно и то, что выпустить этот сборник Зельду заставила ее молодая подруга — Йона Воллах, ставшая вскоре символом и «женской ипостасью» новой поэзии — без рифмы и размера и с содержанием, не скованным никакими нормами.

Уже не в моде была рифмованная простая женская поэзия о любви и о природе. Поступил заказ на сильный и свободный женский стих, который, однако же, не всегда являлся именно стихом, а иногда больше походил на поэтическую прозу. Но именно свобода от ограничений формы давала возможность высказаться тем, для кого создание «русского» ритмического и рифмованного стиха было недоступно.

Зельда, впрочем, доказала своим глубоким, мистическим, каббалистическим творчеством, что форма стиха — это не столько средство, сколько часть самой сути поэтического произведения. Она показала также, что ей, на самом деле, доступна любая форма. Зельда умела и рифмовать тоже.

Что касается Эстер Рааб, то она никогда не отступалась от «свободного стиха». Ей всегда были абсолютно чужды рифма и ритм, она не издавала манифестов, в отличии от Натана Заха, просто она была поэтессой, писавшей без рифм и рванными строчками.

Таким образом, только в шестидесятых годах «молчавшие поэтессы» прежнего поколения вышли на сцену (одновременно с молодым поколением поэтов, разрушивших своей энергией преграды, прежде казавшиеся непреодолимыми, — разрушивших для себя, а заодно и для них).

«ПЕРВЫЙ ПАХАРЬ НА ЗЕМЛЯХ ЦЕЛИННЫХ»

Эстер Рааб родилась в Петах-Тикве в 1894 году, в праздник Пурим, в семье первопроходцев Первой Алии, и получила имя в честь царицы Эстер.

С детства она начала рифмовать. «Рифмы возникали инстинктивно. Мой отец заметил это. Когда я была девочкой, я говорила рифмами, и люди смеялись надо мной», — писала она. Надо сказать, что, когда она превратилась во взрослую поэтессу, рифма не стала важным — и вообще никаким — элементом ее стихов, написанных свободным стилем.

Ее отец Иегуда Рааб был единственным среди поселенцев, обосновавшихся в Петах-Тикве, кто умел пахать плугом. Он и провел на этой земле первую борозду.

Вот одно из первых стихотворений его дочери, написанное к пятидесятилетию со дня репатриации ее семьи:

Отцу

Благостны руки,
что зимним утром
поле засеют
под птичье пенье,
благословят
винограда грозди
и эвкалипты
у вод Иордана,
взнуздают коня
и возьмут винтовку,
чтоб отогнать
врага от жилища,
того, что царит
средь песков и колючек.
Благословен, кто внимательным взором
будет следить за выводком птичьим.
Вспаханы и засеяны земли,
быки отдыхают себе на болотах,
борозды тянет до края пустыни
первый пахарь на землях целинных —
благословенны руки его!

Один из ее мемуарных текстов, которые она писала в последние годы жизни, касается дома ее детства. Она описывает в нем рождение своего младшего брата: «Прозрачные белые занавески двигались на ветру, и там было много загадок… Мой брат Элазар родился однажды ночью… Утром рядом с матерью лежало розовое существо, и я была очень зла на него. Стоило ли причинять ей боль только из-за этого?»

«ЭСТЕР С БЕРЕГОВ ИОРДАНА»

У нее было трое братьев. «Мы путешествовали в повозке, и я играла с братьями, дралась с ними, и они давали мне сдачи. Я никогда не поддавалась им. Отец учил меня, как мальчика, сражаться и защищать себя».

«Я всегда вела борьбу с мужчинами, с моими братьями, и хотела быть похожей на одного из них. Во мне был элемент бунта, злобы… Но также и элемент детской невинности. Я не переношу банальность и люблю боевую мужскую сторону; я восхищаюсь такими воинами, как Давид, Бар Кохба, Хасмонеи», — утверждала она в интервью.

Эстер Рааб воспитывали в лоне еврейской традиции. Позже из этого сочетания — стремления к бунту и драке, к тому, чтобы быть похожей на братьев — и еврейского воспитания, дававшего юной поэтессе примеры из ТАНАХа — родилось много ее стихов, в которых она вглядывается в жизнь библейских героев или даже беседует с ними. Вот одно из стихотворений, навеянных сюжетом из книги пророка Шмуэля:

Ночь на Гильбоа

Ночь и ее угрозы.
Филистимляне в долине,
с ними их колесницы.
Первый, входящий в лагерь —
будто бы тигр гибкий,
грива его ритмично
бьет его по щекам,
он худощавый, твердый,
шаг его, будто молот,
и копья наконечник
белым огнем горит
в свете звезды далекой,
и вдали раздается
тихий топот копыт.
Щиколотки в колючках,
и терновника запах
пряный, как запах крови.
Холм перед ним вырастает
черный и непрозрачный,
три звезды там сияют,
тихо лежат на холме:
перевернулась повозка —
оглобля достигла неба.
Тихо движутся тени
там, высоко на холме.
Там Шауль с сыновьями
и юноша тот убитый,
и шелест
среди колючек,
и запах
терпкий, как кровь,
и совиные крики,
против луны ущербной,
и прозрачные горы
с той стороны реки.
Царь встает перед ними,
взор на них долгий кидает,
смотрит на щит свой медный, —
в нем образ луны ущербной, —
и медленно оседает
на землю, сраженный мечом.

Когда ей было пятнадцать лет, отец запретил ей ходить в школу, поскольку там было совместное обучение. В течение двух лет она сидела дома и вела дневник, в котором писала о своей неразделенной любви к однокласснику Моше Яновскому.

В дневниках школьных лет она называет себя «Эстер А-Ярденит» — «Эстер с берегов Иордана». Этим именем она, видимо, хотела отделить себя от образа царицы Эстер, поскольку считала, что поведение той не сочетается с образом свободной женщины.

Ее влюбленность в одноклассника Моше Яновского не была взаимной, как это видно из ее дневников. Тем не менее, позже она посвятила ему стихотворение с воспоминанием об этой детской влюбленности:

Это лето —
цветы на платье моем,
это лето — поля со жнивьем
за горизонтом,
и губы твои
прижаты к губам моим.
Это лето —
последние маки
алые
на полях золотых,
брызги прохладные
поливалок,
влажные изгороди
по ночам,
и загар
на твоих плечах,
будто добрый хлеб
на сильных ладонях.
Утро росу
на груди собирает,
и все это горит и играет
через времени гарь.

К шестнадцати годам она пережила еще одну бурную безответную любовь — к своему двоюродному брату Аврааму Хаиму Грину.

«СЕРДЦЕ С ТВОИМИ РОСАМИ…»

Ей не нравилось, что дома ее держат в ежовых руковицах, поэтому в 1913 году она сбежала в киббуц Дгания. Вот как она, в шестидесятых годах, описывала этот период своей жизни:

«…Ицхак Бен-Яаков, к которому приехала его невеста Люба. Рыжий Йерухам Клебанов, поклонник, поющий русские романсы глубоким красивым голосом; скрипачка Батья Кастиленич, блондинка с резким выговором; Мирьям Берц с ее верховным владычеством над коровником, доярка Божьей милостью; Танхум — тяжелый и серьезный, как христианский апостол; Яаков Беркович — тоже тяжелый, синеглазый и труженик полей от рождения, и он постоянно рядом, — но мне шестнадцать лет, я больна малярией, и от меня мало толку, потому что у меня в маленьких блокнотах записано, какие французские книги мне нужно прочитать — Moliere, Taine, Rousseau, Lamartine, и я много читаю и размышляю, и моя работа хромает, и я не прилагаю к ней усилий, и это определяет отношение ко мне остальных, кроме всего прочего, я очень наивная девочка, и все еще нахожусь в коконе. Я с трудом поднимаю ведра с водой на второй этаж, для того, чтобы вымыть пол, потому что на втором этаже нет водопроводного крана, и Люба меня не любит, она говорит, что я «непродуктивна» и, конечно же, она права, и Ицхак посматривает на меня слишком часто, несмотря на то, что Люба красавица.

Однажды я поднималась с ведром по лестнице на верхний этаж, и навстречу шел А.Д.Гордон, он был серьезен, он задержался рядом со мной и сказал:

«Он просил передать тебе привет».

Вначале я не поняла, но потом сообразила, что он говорит о Мордехае Кушнире — который был всегда возле него — и конечно, я покраснела до корней волос, несмотря на то, что М. не был моим избранником, а был наставником. Я посмотрела на него, поблагодарила, как требовало домашнее воспитание — и постаралась сделать так, чтобы ведро не выпало из моих рук.

Через некоторое время появилась Соня, и она «удочерила» меня, она была старше на десять лет, она сразу вошла в комнату, одетая с большим вкусом. Это произошло, когда я стояла на техническом балконе перед корытом, полным выстиранных мною кухонных полотенец…»

В данном отрывке нет упоминания о том, что зимой 1913 года в Дгании она также пережила роман со Шмуэлем Даяном, будущем отцом знаменитого израильского генерала…

Здесь наблюдается некоторое несовпадение дат. В 1913 году ей было не шестнадцать, а девятнадцать лет, но она уменьшала свой возраст на три года, утверждая, что родилась в 1897 году.

Кроме всего прочего, — кроме французского, которым она и так занималась в это время, как мы видим, — в Дгании ей пришлось также освоить основы русского языка. Это оказалось необходимым условием для вхождения в коллектив, говорящий по-русски. Таким образом она, единственная поэтесса-уроженка страны, тоже неминуемо соприкоснулась с языком и культурой, властвовавшими в то время в сионистских кругах.

Она восхищалась идеологом «религии труда» Аароном Давидом Гордоном, писателем Йосефом Хаимом Бренером, Берлом Кацнельсоном. Она попыталась увлечься и сельским трудом, но вскоре поняла, что «религия труда» не для нее, несмотря на то, что она, в отличие от ребят-первопроходцев, приехавших с просторов Российской империи со Второй Алией, знала с детства названия каждой травинки, каждого кустика и каждого дерева, растущего на земле Эрец-Исраэль.

Родина, сердце с твоими росами.
Ночью я над твоими бурьянами,
над ароматом твоих кипарисов,
над чертополохом раскрою крыло.
Тропы песчаные колыбелями
между акаций твоих проложены,
буду вечно я в них качаться,
как на чистом шелку,
будто бы колдовством охвачена.
Будут шептать небеса прозрачные
темному морю леса застывшего.

В 1918 году они с Моше Яновским жили в поселке Бен-Шемен. Потом они расстались.

После окончания Первой Мировой войны Эстер Рааб вернулась домой, затем проживала в разных городах, работала учительницей.

ЛИТЕРАТУРНЫЙ САЛОН В ТЕЛЬ-АВИВЕ

В рассказе под названием «Дни «Хедим» она повествует о том, как впервые показала редакторам Ашеру Барашу и Яакову Рабиновичу свое поэтическое творчество. Она явилась в литературный салон Бараша в Тель-Авиве прежде, чем представилась им, как поэтесса. Свои стихи она предпочла показать им не в стенах дома, а в открытом поле, на землях своей «малой родины», в цитрусовом саду Петах-Тиквы. Весенним днем она пригласила туда двух редакторов на прогулку. Мужчины, находясь в компании юной девушки среди цветущих деревьев и солнечных бликов, были веселы и болтливы. В тот момент, когда Бараш читал какое-то стихотворение, она вдруг со смехом вытащила из своего кармана листок бумаги со своими собственными стихами и передала ему. Он стал читать, и «стал очень серьезным, его черный тяжелый взгляд остановился на мне, и он уверенным тоном постановил: «Ты должна писать». С этого момента Бараш без конца теребил ее: «Он не требовал новые стихотворения, но все время повторял, как это важно, чтобы я писала, и поэтому я продолжала — стихотворение следовало за стихотворением…»

Вот одно из первых ее стихотворений, и одновременно одно из самых известных:

Святые бабушки Иерусалима,
ваши заслуги меня защищают:
запах виноградников, садов цветущих
с материнским молоком я смешала:
ступни ног,
мягкие, как ладони,
идут по горячему песку,
и дикие эвкалипты
в которых — шершни и пчелы,
напели мне колыбельную:
семь раз окунусь в Средиземное море
пред встречей с великим царем Давидом,
поднимусь к нему в горы Иерусалима,
ужасна и великолепна.
С пророчицей Дворой сяду под пальмой,
и побеседуем с нею за кофе
об обороне и бое.
Святые бабушки Иерусалима,
ваши заслуги меня защищают:
запах ваших одежд ощущаю —
свечей субботних и нафталина.

В 1921 году в Каире, будучи в гостях у своей родни, она познакомилась с Ицхаком Грином, братом Авраама Грина, в которого была влюблена в юности. Через короткое время состоялась их свадьба.

В 1920-1925 годах Эстер с мужем жили в Египте. Ицхак Грин работал в немецкой фармацевтической компании. Она ездила отдыхать во Францию и в Австрию, выучила немецкий и французский языки.

Когда ей надоел Египет, Ицхак Грин привез ее в Тель-Авив и построил там большой и богатый дом. «Красный дом», как его стали называть, превратился в литературный салон, в котором бывали художники, поэты, актеры. Там блистал Шленский, туда приходили Натан Альтерман и Лея Гольдберг, хотя хозяйка салона и не скрывала от них, что она не любит их «галутную» поэзию.

«Я была по-настоящему буржуазна, но я любила богему, любила тех, у кого «ничего нет», потому что я не была богатой в общепринятом смысле слова. Я ненавидела деньги, но умела ими пользоваться. У меня был открытый дом, и ко мне приходило много людей, которые у меня ели и пили. Они говорили: «Пошли к Эстер Рааб!» И приходило ко мне в полночь пятнадцать человек, и говорили: «давайте танцевать!». И я все делала, и мы танцевали, и было весело. В доме было абсолютно все. В моем доме происходили чудесные беседы между духовными людьми, мы разговаривали и спорили», — рассказывала она.

«ОДИНОКИ МОИ ШАГИ…»

Она не любила Тель-Авив. На его улицах она вспоминала о своих просторных полях в мошаве. Это видно из ее стихотворения о городе, которое так и озаглавлено: «Тель-Авив»:

Как мне заплакать — ведь нету слез.
Я легко иду — но бунтуют ноги
на твоей песчаной земле.
Ты не гумно, и ты не олива,
от грядок негодных
не взять ничего,
бетонные камни
на тощей груди.
Но сумерки выплеснут понемногу
звездного сока на воды моря,
и с ними я к краю холмов прилеплюсь
скулящей сухою осокой.

Ее муж умер в 1930 году от осложнений после операции по удалению аппендицита. В этом же году в издательстве «Хедим» вышел ее первый сборник под названием «Терновник». Его предваряло посвящение: «Памяти моего друга Ицхака Грина». Она особенно тепло вспоминала всегда о своем первом муже и утверждала, что именно он, тот, за кого она когда-то вышла замуж только потому, что он был братом человека, в которого она была безнадежно влюблена, — именно он был ей настоящим другом, и именно его она оплакивала в своей «Песне вдовства»:

Не смогу побеседовать мирно с тобой,
потому что другой, из нездешних земель,
подошел и стоит со мной рядом,
не смогу протянуть я руку тебе,
потому что кольцо на моей руке,
не смогу даже лоб пред тобою склонить,
ведь на нем поцелуй,
и глаза мои смотрят насквозь…

Одиноки мои шаги
и тверды, как монеты, что падают
на тротуар,
одна за другой посреди тишины;
звезды по ставням взбираются вверх,
на серебряных струнах —
один лишь мотив — его…
И врата милосердия
с яростным скрипом замкнулись;
и врата одиночества
распахнулись —
в них покинутые чертоги…

«Терновник» раскупался не очень хорошо — как уже было подробно рассказано выше, в Эрец Исраэль тогда не понимали так называемый «свободный стих», на слуху была русская поэзия и ивритские стихи тех поэтов, которые выросли на «русской почве». Это была та самая поэзия, которую Эстер считала «галутной». Кроме того, в Эрец Исраэль в это время создавалась и наполнялась силой легенда о только что умершей от туберкулеза поэтессе Рахели. Еще одна, дополнительная поэтесса, была лишней, она не могла вытеснить образ Рахели.

После выхода «Терновника» Эстер Рааб уехала учиться в Париж.

Скорее всего, причиной ее поэтического молчания, длившегося с 1935 по 1947 год, стало то, что «Терновник» был почти полностью проигнорирован критикой.

«САБРА» И «ХАЛУЦИМ»

Критик Дан Мирон считает, что, начиная с тридцатых годов, после выхода «Терновника», в ее жизни поселились два страха.

Первый из них — это страх «сабры», рожденной в мошаве Первой Алии, перед представителями рабочего движения, то есть Второй Алии. В молодости она впечатлилась их энергией и даже, на короткий период, попыталась к ним присоединиться. Но эта среда была ей чужда, вскоре она вернулась под отчий кров и в дальнейшем, хотя и уважала людей Второй Алии, не ощущала себя относящейся к их среде. Она принадлежала к людям из мошавот, к «гражданскому» сионизму. Так же ее воспринимали и окружающие. Это восприятие еще больше усилилось, когда в двадцатых годах она стала женой богатого бизнесмена, жила в Египте, училась в Париже и построила в Тель-Авиве богатый дом, в котором собирались люди искусства. Она опасалась, что ей этого не простят.

Несмотря на то, что это было немного похоже на паранойю, некая реальная основа у этого страха все же имелась. Берл Кацнельсон и люди рабочего движения создавали канон ивритской культуры на основе сионистско-социалистических норм. В этом каноне, утверждает Дан Мирон, не было места для поэтессы, которая не имела качеств, похожих на качества поэзии Рахели: ясность, прозрачность, консервативность, музыкальность, простой язык, полное чувственное и эмоциональное владение собой, склонность к принятию «ига» и к ответственности, правильные женские черты характера, такие, как стремление к любви, к материнству, к домашнему труду. Эстер Рааб была поэтессой, в творчестве которой присутствовали эмоциональные и чувственные всплески, анархия, синтаксические усложнения, формальные новшества, cильный свободный ритм, специально огрубленные опасные «женские» чувства, такие, как враждебность к мужчине…

Я под кустом ежевики —
легкая, зло затаившая,
выпустила колючки,
смеясь, навстречу тебе.
Свет ударяет в пространство,
каждая складка платья
мне прошепчет:
смерти навстречу
белая и танцующая,
ты выходишь сейчас.
Только ты появляешься —
легкая и ликующая,
меч я беру сверкающий,
и среди ясного полдня,
в залитом светом поле
я приговор исполнила
в творчестве
махом одним!

Этой модели «сильной женщины», по мнению Дана Мирона, рабочее движение не очень опасалось — оно боролось с ней посредством умалчивания и игнорирования, так же, как и, например, с поэтической моделью Ури Цви Гринберга. Берл Кацнельсон даже не видел необходимости критиковать в «Даваре» ее «Терновник». Он просто о нем не упомянул. Учитывая вес «Давара», этим все было сказано. Эстер Рааб не ошиблась, когда уловила враждебность со стороны «Давара» и МАПАЙ. Возможно, именно это было основной причиной, приведшей к ее поэтическому молчанию, начиная с 1935 года.

МЕЖДУ РАХЕЛЬЮ И ЛЕЕЙ

Вторым ее страхом, считает Дан Мирон, был страх «провинциальной» и «левантийской» поэтессы перед «умными» литераторами, прибывавшими с разными волнами Алии и несущими с собой европейскую культуру.

Собственно, она и сама с детства знала французский и немецкий языки, она слушала лекции в Сорбонне, а «полные европейской культуры литераторы» обычно были выходцами из местечек Украины, Польши и Литвы и приобрели свое образование примерно тем же путем, что и она сама — чтением книг и писанием дневников. Но это не уменьшало ее ощущения «периферийности» и вызывало комплекс неполноценности перед образованными русскоязычными пришельцами. И это несмотря на то, что поначалу именно два таких «образованных пришельца», Ашер Бараш и Яаков Рабинович (первый исполненный немецкой, а второй русской культуры) провозгласили Эстер Рааб поэтессой, опубликовали ее стихи в «Хедим», который редактировали, поверили в ее талант и посоветовали ей продолжать писать, и затем даже издали в издательстве «Хедим» ее «Терновник».

В Тель-Авиве в то время, как уже говорилось выше, шли «битвы поколений», приведшие к сомнениям в роли самого «отца поэзии» Бялика. Поэзия Бялика и Черниховского, с их ашкеназским акцентом и «галутной» тематикой, была от нее совсем далека (хотя она и уважала Хаима Нахмана Бялика). С литературно-поэтической точки зрения, Эстер Рааб как раз была близка к некоторым из «революционеров». По мнению Дана Мирона, несмотря на то, что она не пользовалась их теориями, ее стихи, вне сомнения, были одним из самых полных и открытых проявлений эрец-исраэльского экспрессионизма того времени.

Она была, собственно, таким же представителем нового в поэзии, как и остальные — Ури Цви Гринберг, Авраам Шленский, Йохевед Бат-Мирьям. Но это не отменяло ее ощущения отверженности, особенно когда в середине тридцатых годов Авраам Шленского выпустил свои «Камни хаоса», которые были невероятно далеки от духовного и стилистического мира Эстер Рааб, и затем еще вышли «Звезды вовне» Натана Альтермана. Школа Шленского и Альтермана победила своего соперника, громкого экспрессиониста Ури Цви Гринберга, победила она и всех остальных, и установила свои нормы.

Иначе говоря, так и не зародившаяся «сабровская» эрец-исраэльская поэзия была побеждена нео-символизмом, и поэтесса-«сабра» чувствовала, как почва уходит у нее из-под ног. Ее также болезненно задевало соревнование с европейски образованной Леей Гольдберг, творчество которой полностью подходило под новые нормы. Не случайно период молчания Эстер Рааб начался в 1935 году, в год выхода «Колец дыма» Леи Гольдберг.

По мнению Дана Мирона, Эстер Рааб оказалась между «простотой» Рахели и образованностью Леи Гольдберг, более сложной и интеллектуальной. Она не смогла вписаться в этот ряд. Это вылилось у нее в разрушающую паранойю.

«СОЗДАВШИЙ МЕНЯ ЖЕНЩИНОЙ…»

Во второй раз она вышла замуж за художника Арье Олвейла. В течение трех лет они жили в Париже и затем, сразу после возвращения в Тель-Авив, развелись. Еще до развода с ним она пережила краткий роман с писателем Ицхаком Шенхаром.

Оставшись в одиночестве, она продает свой дом в Тель-Авиве и отправляется странствовать по Европе. Затем возвращается в Тель-Авив и через короткое время переезжает в Кфар-Сабу.

Она переживает еще один роман, с Исраэлем Шпилером, прибывшим в Палестину с армией генерала Андерса. В это время, после двенадцатилетнего перерыва, она опять начинает писать — и стихи, и прозу. Но они расстались со Шпилером, когда в 1948 году в Израиль приехала его жена с дочерью, которых он считал погибшими в Катастрофе.

После этого она остается одна. В 1955 году она переезжает в поселок Эвен Йегуда, но уже в начале шестидесятых возвращается в Петах-Тикву.

Только в 1963 году вышла ее вторая книга под названием «Стихи Эстер Рааб», и вместе с ней, наконец, пришло признание. Газеты писали о «возращении большой поэтессы». Это стало возможным, потому что в шестидесятых годах уже произошел переход от рифмованных стихов с четким ритмом к свободному стилю в поэзии.

В конце шестидесятых годов она поселилась в доме престарелых в Тивоне.

Это стихотворение, — пожалуй, самое знаменитое из ее стихов — написано именно в эти годы, когда она уже была одинока и немолода, несмотря на то, что в нем создается совсем другой образ — легкой, свободной, радостной девушки, привыкшей к победами и находящейся в полной гармонии с миром:

Благословен создавший меня женщиной,
я — земля, и я же — Адам,
я — мягкое ребро.

Благословен создавший
эти окружности,
как колеса фортуны
и круглые плоды,
давший мне живое
цветущее тело,

сделавший меня, будто колос в поле,
несущий зерно,
и разрывы облаков
скользят, будто шелк,
по лицу моему и по бедрам.
Я выросла,
но хочу быть девочкой,
плачущей от горя
и смеющейся,
и поющей в полный голос,
тонкой-тонкой,
как хрупкий сверчок
в хоре ангелов
высоком,
самой маленькой
из всех,
играющей
у Твоих ног,
Создатель!

Именно такой она была в молодости. Такой она и осталась в душе, и душа эта не хотела поддаваться годам и одиночеству…

«ПОСЛЕДНЯЯ МОЛИТВА»

В начале и в середине семидесятых годов вышли два последних сборника Эстер Рааб — «Последняя молитва» и «Шелест корней».

Внутри у меня рыдает
женщина, мне чужая:
были у нее сыновья
и погибли ее сыновья.
Первый — на поле боя,
второй от болезни умер,
а третий ушел — не вернулся.
Кто же она такая,
та, что во мне рыдает?
Это не я, потому что
я не умею плакать.
Но женщина эта другая —
она такая плакса,
кем-то она убита,

она и сама мертва.
Но ночами она рыдает —
рыдает над сыновьями,
рыдает и над собою,
и над той, что ушла от нее.

В зрелые годы она начала также писать краткие мемуарные рассказы, которые создали ее персональный миф. Они начинаются с ее рождения в мошаве Петах-Тиква и ведут затем к ее рождению как поэтессы — когда она впервые показала свои стихи Барашу и Рабиновичу во время прогулки среди оливковых рощ Петах-Тиквы.

Продолжила она также писать стихи.

Налей мне вина
и наполни мой кубок
правды черным вином,
лишь оно будет сладким,
и старинная горечь его аромата,
поднявшись в ноздри,
мне будет приятна,
как будто законный хлеб.
Зачем мне сладости,
розы событий,
что укроют лохмотьями
тело правды,
света и доброты.
Принесите мне только горькую правду,
чтоб взглянула раскрытыми я глазами,
чтоб она с достоинством проводила
сквозь иллюзии и обман.

Потом, с середины шестидесятых годов, когда ее начали посещать биографы, журналисты и студенты, она упрочила свой поэтический образ, который пыталась построить на сионистской риторике. Она утверждала: ее поэзия свежая и новая, потому что несет в себе ощущения подлинной, «природной» эрец-исраэльской поэтессы. Это поэзия человека простого, прямого, даже немного «наивного». Человека автохтонного, то есть принадлежащего к данной местности.

В семидесятых годах вышли еще два ее сборника стихов — «Последняя молитва» и «Рокот корней».

«В ОБМЕН НА ДЕСЯТЬ СЫНОВЕЙ»

В последние десять лет жизни она жила в Тивоне, где познакомилась со студентом Реувеном Шохатом. Он приехал к ней, чтобы исследовать ее творчество. Она очень привязалась к нему. Когда они познакомились, у нее уже начиналась деменция и развился комплекс преследования. Шохам утверждал, что ему кажется, будто она видела в нем своего первого мужа Грина.

У Эстер Рааб развилась зависимость от Шохата. «Она превратила меня в часть своего поэтического мира… Ее ожидания превышали мои возможности», — объяснял он. — «Она была одинока. Ее племянник Эхуд Бен Эзер навещал ее, может быть, раз в месяц, и она видела рядом с собой очень мало людей. Я не хотел прерывать связь с ней, потом что знал, что это важно для нее и важно для ее творчества, и я не желал быть виноватым в том, что ивритская литература потеряет поэта».

У Эстер Рааб не было детей из-за перенесенной в детстве малярии. Она очень переживала из-за своей бездетности. Реувен Шохам рассказывал: «Возможно, она видела во мне позднего сына, которого у нее не было. Однажды она сказала мне, что откажется от своей поэзии в обмен на десять сыновей».

После смерти Леи Гольдберг Эстер Рааб написала ей «письмо» в стихах. Они не были подругами, но в этом послании она обращалась к ней как к подруге, с которой у нее было много общего, и в первую очередь — одиночество и бездетность.

Эстер Рааб умерла 4 сентября 1981 года в Петах-Тикве.

После моей смерти

В сумеречном покое
меж Кармелем и Тавором
воспарит моя душа —
без тела,
без веса,
окропит тебя
розовой росой,
приласкает
твое лицо —
вечерним спокойным
ветром.

Сразу после смерти Эстер Рааб ее племянник Эхуд Бен Эзер издал еще две ее книги: «Собрание стихотворений» и сборник ее автобиографической прозы под названием «Избранные рассказы и семь стихотворений». «Моя проза не велика, и я не в восхищении от нее. Она вышла из меня не для того, чтобы быть опубликованной, а просто вышли некие вещи…» — говорила она в своем последнем интервью в декабре 1980 года.

«Старость — это ужасная вещь. Нас к этому не готовят… Расставание с миром — это соединение с природой. Я расстаюсь с людьми, и это меня не волнует… Я сбегаю от них к книгами, к птицам, к деревьям…»

Реклама