ХАИМ НАХМАН БЯЛИК. ПОЗАБЫТАЯ СВЯТЫНЯ. Биографический очерк

Мири Яникова


Хаим Нахман Бялик

Стихи Хаима Нахмана Бялика

ГНОМЫ, «ЗЕФИРЫ» И КНИЖНЫЙ ШКАФ

«Вавилонские реки» черты оседлости были чудесными мелкими потоками с небольшими водопадами, пенящимися вокруг преграждавших их устье камней. Их берега возносились вверх и были покрыты густыми лесами. Название городов и местечек звучат для многих из нас, как музыка. Там наши корни, там наши прадеды жили в своем собственном измерении, в своей сказке, отделенные от внешнего мира, в своей Субботе и в своих заполненных заботами нелегких буднях. На ивах, которые росли на берегах лесных потоков, протекающих в этой самой сказке, на тех ивах, которые нельзя было разглядеть в реальности, уже почти два тысячелетия висели арфы…

Пора было эти арфы снять. Уже можно было тронуть их струны. Уже близка была отмена взятого народом на себя обета — не петь песен Сиона в чужом краю. В тот самый момент, когда поэты конца девятнадцатого века по собственной инициативе, ведомые непреодолимой высшей силой, не побоявшись судьбы, не страшась окриков тех, кто по-своему понимал значение слова «традиция», коснулись струн этих незримых арф — именно тогда и распахнулись врата Сиона.

Мальчик, родившийся в 1873 году в деревне Рады в окрестностях Житомира, наверняка прекрасно различал очертания сказочных ивовых деревьев, увешанных арфами. Они его притягивали. Так же, как его притягивали и его друзья — гномы, водившиеся в окрестных лесах. Это были самые настоящие гномы, можете не сомневаться. Если бы вы спросили о них Хаима Нахмана Бялика даже в день его смерти, постигшей его в возрасте 61 года, он ответил бы вам без тени сомнения — да, он играл в детстве в лесу с реальными гномами. Просто его реальность была немного другой, чем у большинства из нас.

Первые шесть лет жизни Хаима Нахмана прошли в настоящей сказке, в деревне, окруженной лесами. Его отец, Ицхак Йосеф Бялик, принадлежал к большой семье лесоторговцев. В Радах он занимался семейным бизнесом.

У Хаима Нахмана был старший брат Шефтель от первого брака отца, а также старшая сестра Хана Йегудит и младший брат Берл (видели ли они тоже гномов? Об этом официальные биографии поэта умалчивают…)

Через двадцать лет он напишет стихотворение под названием «Зефиры»:

С птичьим посвистом — маминых уст поцелуй
От ресниц отгоняет виденье ночное.
Я проснулся, и свет в белизне своих струй
Мне ударил в лицо необъятной волною.

Лезут сны на карниз, и покуда хранят
Тени сладкой дремоты прикрытые веки,
Но уже пронеслось ликование дня

По булыжнику улиц в гремящей телеге. […]

(Перевод Мири Яниковой)

Когда Хаиму Нахману было семь лет, семья переехала в Житомир — бизнес его отца разорился, и тот вынужден был искать другие способы заработка. Его жена, Дина Прива, собрала их пожитки и, утирая слезы, посадила на повозку детей. Уезжать никто не хотел…

Большая семья в Житомире приняла их дружелюбно. Братья помогли Ицхаку Йосефу открыть магазин. Хаим Нахман пошел учиться в хедер. Он возвращался оттуда с синяками, полученными от меламедов, которые не могли втолковать непоседливому мальчику даже алфавит. Гномов нигде поблизости не было…

Когда магазин его отца разорился, дяди Хаима Нахмана развели руками и предложили своему незадачливому брату перебраться в бедный пригород Житомира и открыть там корчму. Тот согласился, особого выбора у него не было. Семья опять переехала. Отныне Ицхак Йосеф сидел в своем заведении за стойкой, погруженный в книги Талмуда, а часто и Каббалы. У него была своя тайна, свое духовное убежище — эти самые книги. Ведь он был отцом Хаима Нахмана. Возможно, в детстве он тоже видел гномов… Когда заходили посетители, крестьяне или извозчики, он поднимал голову от фолианта и наливал им рюмку. Затем опять возвращался в своей мир.

А мальчик пошел в новый хедер, и на этот раз ему повезло. Он попал к известному в городе меламеду рабби Меиру, у которого был особый подход к детям. Хаим Нахман не просто быстро усвоил наконец алфавит, но и начал проявлять настоящие задатки гениального ученика. А самое главное — хедер был расположен в лесу! После занятий он возвращался домой через лес. Это был недолгий период возврата к детскому счастью.

Приоткрыто окошко в ночной тишине,
Волны ветра чредою заходят ко мне.

Тихо-тихо текут, их шаги не слышны,
Будто только вернулись из тайной страны.

Как неслышно порхают, садясь на постель,
Будто полные тайной пропавших земель.

Видишь, как их пугает огарок свечи,
Как дрожат они, света коснувшись в ночи,

Как пускаются дружно они наутек,
Если вдруг моя тень в полумраке растет?

Кто они, эти духи без лиц и имен,
Из неведомых стран, из неясных времен,

Что пришли они выведать здесь в этот час,
Оставаясь незримыми, в тайне от нас?

И вообще, где живут они, духи? Секрет.
И бессмыслен вопрос, и неясен ответ… […]

(Перевод Мири Яниковой)

Но однажды, вернувшись с учебы, он обнаружил за стойкой мать вместо отца и узнал, что тот заболел. От этой болезни Ицхак Йосеф так и не оправился. После его смерти Дина Прива осталась вдовой с тремя маленькими детьми. И поцелуй маминых уст с первым утренним посвистом птиц удалился для маленького Хаима Нахмана в область воспоминаний, в далекое раннее детство. Его мама больше не могла прокормить их троих. Кроме того, она понимала, что ее Нахмони по-настоящему гениален. Она была уверена, что у него есть все данные для того, чтобы стать большим раввином. Нахмони должен получить образование! И мальчика соглашается взять к себе в дом его дед, талмудист Яаков Моше Бялик.

Реб Яаков Моше воспитывал внука сурово и почти ничего ему не разрешал. Для мальчика, который не мог справиться со своим живым характером, толкавшим его на разные шалости, за которые ему доставалось от окружающих везде, где он до того жил — от родителей, от меламедов, от дядей и двоюродных братьев, — вдруг попал буквально в ежовые рукавицы.

Первым делом Хаим Нахман нашел в доме деда книжный шкаф. И внезапно обнаружилось, что читать книги из шкафа дед ему не запрещает! Это было отдушиной, это было спасением. Уже в одиннадцать лет он погружается в книги Мишны, да и каббалистические фолианты у Яакова Моше в шкафу присутствовали.

— Где душа твоя, сын мой?
— Там, на свете широком, о ангел!
Есть на свете поселок, огражденный лесами… […]

В летний полдень, бывало, там резвился ребенок,
Одинокий душою, полный грезы невнятной,
И был я тот ребенок, о ангел… […]

…и душа моя тихо в слезе утонула…
— И чрез миг испарилась?
— Нет, упала на Книгу!
Был у деда косматый фолиант обветшалый… […]

И душа одиноко в тех безжизненных буквах
Трепетала и билась…
— И она задохнулась?
— Нет, о ангел, запела!»

(перевод Зеэва Жаботинского)

А кроме этого, у него появилась бабушка, жена деда, для которой он стал приемным внуком и которая хранила в своей памяти множество народных сказок, навеянных сюжетами из мидрашей…

«ПОСЛЕДНИЙ»

После бар-мицвы умного мальчика отправили изучать Гемару в соседнюю деревню к одному из дядей. А когда он вернулся оттуда через несколько месяцев, стало ясно, что учителей больше для него не найти — он и сам уже кого хочешь научит… И Хаим Нахман отправляется в местный бейт-мидраш — продолжать учебу самостоятельно.

Он обнаружил бейт-мидраш пустым. Кроме него самого, здесь иногда появлялся судья-даян, к которому приходили люди за советами. Но чаще Хаим Нахман учился в темном захламленном помещении совершенно один. Иногда он, вместо даяна, помогал людям, которые заглядывали, чтобы спросить о чем-то. Остальное время он сидел за книгами. Куда девалось его непобедимое влечение к шалостям, заставлявшее его еще совсем недавно, не боясь неизбежного наказания, залезать на крышу и кричать «пожар!» — чтобы потом наблюдать с высоты всеобщую суматоху? Куда делся его бунтарский дух? Куда делись гномы, в конце концов?..

В душе его ожила иная любовь, и это была любовь-сострадание. Он ясно видел в темноте пустого бейт-мидраша, в его углу, плачущую Шхину (Шхина (ивр.) — Божественное Присутствие). Она плакала от одиночества. Она потеряла свой народ… Это разрывало сердце будущего поэта.

Через полтора десятилетия появится его стихотворение под названием «Последний»:

Всех их ветер умчал к свету, солнцу, теплу,
Песня жизни взманила, нова, незнакома;
Я остался один, позабытый, в углу
Опустелого Божьего дома.

И мне чудилась дрожь чьих то крыл в тишине.
Трепет раненных крыл позабытой Святыни,
И я знал: то трепещет она обо мне,
О последнем, единственном сыне…

Всюду изгнана, нет ей угла на земле,
Кроме старой и темной молитвенной школы, —
И забилась сюда, и делил я во мгле
С ней приют невеселый.

И когда, истомив над строками глаза,
Я тянулся к окошку, на свет из темницы, —
Она никла ко мне, и катилась слеза
На святые страницы.

Тихо плакала, тихо ласкалась ко мне,
Словно пряча крылом от какого-то рока:
«Всех их ветер унес, все в иной стороне,
Я одна… одинока…».

И в беззвучном рыданьи, в упреке без слов,
В этой жгучей слезе от незримого взора
Был последний аккорд скорбной песни веков,
И мольба о пощаде, и страх приговора…

(перевод Зеэва Жаботинского)

…«Последний» встает со скамейки бейт-мидраша, разминает мышцы и оглядывается по сторонам. Помещение по-прежнему пусто. А ему пора идти, его уже ждут.

Его ждали в библиотеке новые друзья, с которыми он недавно познакомился. В этом помещении на полках стояли книги авторов Просвещения (Аскалы). В последние месяцы он делил свое время между бейт-мидрашем и этой библиотекой. Он и дальше будет делить свою жизнь между двумя гранями, не отказываясь ни от одной из них, и это станет секретом немыслимого успеха его жизненной миссии.

Если познать ты хочешь тот родник,
Откуда братья, мученики-братья
Твои черпали силу в черный день,
Идя с весельем на смерть, отдавая
Свою гортань под все ножи вселенной,
Как на престол вступая на костры
И умирая с криком: Бог единый! —

Если познать ты хочешь тот источник,
Из чьих глубин твой брат порабощенный
Черпал в могильной муке, под бичом,
Утеху, веру, крепость, мощь терпенья
И силу плеч — нести ярмо неволи
И тошный мусор жизни, в вечной пытке
Без края, без предела, без конца; —

И если хочешь знать родное лоно,
К которому народ твой приникал,
Чтоб выплакать обиды, вылить вопли —
И, слушая, тряслись утробы ада,
И цепенел, внимая. Сатана,
И трескались утесы, — только сердце
Врага жесточе скал и Сатаны; —

И если хочешь видеть ту твердыню,
Где прадеды укрыли клад любимый,
Зеницу ока — Свиток — и спасли;
И знать тайник, где сохранился дивно,
Как древле чист, могучий дух народа,
Не посрамивший в дряхлости и гнете
Великолепья юности своей; —

И если хочешь знать старушку-мать,
Что, полная любви и милосердья
И жалости великой, все рыданья
Родимого скитальца приняла
И, нежная, вела его шаги;
И, возвратясь измучен и поруган,
Спешил к ней сын — и, осеня крылами,
С его ресниц она свевала слезы
И на груди баюкала… —

Ты хочешь,
Мой бедный брат, познать их? Загляни
В убогую молитвенную школу,
Декабрьскою ли ночью без конца,
Под зноем ли палящего Таммуза,
Днем, на заре или при свете звезд —
И, если Бог не смел еще с земли
Остаток наш, — неясно, сквозь туман,
В тени углов, у темных стен, за печкой
Увидишь одинокие колосья,
Забытые колосья, тень чего то,
Что было и пропало, — ряд голов,
Нахмуренных, иссохших: это — дети
Изгнания, согбенные ярмом,
Пришли забыть страданья за Гемарой,
За древними сказаньями — нужду
И заглушить псалмом свою заботу…
Ничтожная и жалкая картина
Для глаз чужих. Но ты почуешь сердцем,
Что предстоишь у Дома жизни нашей,
У нашего Хранилища души.

И если Божий дух еще не умер
В твоей груди, и есть еще утеха,
И теплится, прорезывая вспышкой
Потемки сердца, вера в лучший день, —
То знай, о бедный брат мой: эта искра —
Лишь отблеск от великого огня,
Лишь уголек, спасенный дивным чудом
С великого костра. Его зажгли
Твои отцы на жертвеннике вечном —
И, может быть, их слезы нас домчали
До сей поры, они своей молитвой
У Господа нам вымолили жизнь —
И, умирая, жить нам завещали,
Жить без конца, вовеки!

(перевод Зеэва Жаботинского)

Один из посетителей собрания молодых сторонников Просвещения показывает ему статью в газете. В ней сказано, что в Воложинской ешиве, наряду с Гемарой, изучают науки и иностранные языки… О том, что это не так, он узнает только потом, уже на месте. А пока что ему нужно, ему просто необходимо уговорить деда-хасида разрешить ему поехать учиться в Воложин к «литвакам»! Ох, и не просто это. Он призывает на помощь посланца Воложинской ешивы, набирающего учеников, который так кстати оказался в эти дни в Житомире. И тот каким-то образом ухитряется убедить старика. Яаков Моше прекрасно видит, что происходит с внуком, и уж конечно, для него «литваки» гораздо предпочтительнее, чем просвещенцы-«маскилим».

Хаим Нахман уезжает учиться в Воложин.

БЕГСТВО ИЗ ЕШИВЫ

…Конечно же, в Воложинской ешиве изучали только Гемару. Он сразу убедился в этом и поразился сам себе — как он мог предположить другое! Хотя, на самом деле, существовала одна ешива, где преподавались также и науки, и языки, но она была расположена не в Воложине, а в Берлине, и между ним и ею лежали непреодолимые препятствия. Дело было не только в невозможности получить разрешение деда на учебу в таким нетрадиционном заведении. Препятствия состояли еще и в том, что в берлинской ешиве, дававшей своим выпускникам степень доктора философии, от поступающих требовали документ о среднем образовании. Его можно было добыть, если сдать экстерном государственный экзамен. Но он не знал самых основ, он не знал даже русского языка!

Но пока что — было на что переключить внимание и интерес. Здание Воложинской ешивы выглядело непривычно роскошным в глазах Хаима Нахмана, ее с иголочки одетые в традиционную одежду ученики, принадлежавшие к элите «талмидей-хахамим», заполняли учебные помещения, в которых звучала непрерывная музыка слов Гемары, и вначале ему импонировала принадлежность к этому новому для него миру. Он погрузился в учебу и через несколько месяцев великолепно сдал первый устроенный ему экзамен по Гемаре. Это еще больше вдохновило его. Письмо об его успехах руководство ешивы отправило в Житомир к реб Моше Яакову и оно, конечно же, очень порадовало его деда.

Молодой Бялик опять был на стороне плачущей Шхины. Он вновь видел себя «Последним», ощущал себя ее защитником, тем, кто предъявляет претензии ее обидчикам:

Словно в дом, где разбито имя Бога над дверью,
В ваше сердце проникла толпа бесенят:
Это бесы насмешки новой вере — Безверью —
Литургию-попойку творят.

Но живет некий сторож и в покинутых храмах —
Он живет, и зовется Отчаяньем он;
И великой метлою стаю бесов упрямых
Он извергнет и выметет вон.

И, дотлевши, погаснет ваша искра живая,
Онемелый алтарь распадется в куски,
И в руинах забродит, завывая, зевая,
Одичалая кошка Тоски.

(перевод Зеэва Жаботинского)

(Он еще не пишет стихов и это время. Это, как и приведенные ранее, написано много позже…)

…Но вдохновение как пришло, так и ушло. Он знал, что его предназначение в другом. Увы, он не станет, как мечтала его мать, большим раввином.

Он забросил учебу и вместо Гемары погрузился в изучение русского языка. Стихи Семена Фруга очаровали его. Он попросил своего друга, соседа по комнате, давать ему уроки, чтобы свободно читать их в оригинале. Уже через короткое время он принялся за Достоевского. Постепенно он одолевал книгу, и неподатливый русский язык сдавался под напором таланта и энергии.

А затем его новые друзья-«маскилим», которых он нашел и здесь, в самом сердце традиционной еврейской учености, прямо в рядах ученой элиты, познакомили его с творчеством Ахад ха-Ама. Это решило судьбу Хаима Нахмана Бялика и зарождающейся новой ивритской поэзии и определило культурный фундамент еврейского ишува Палестины и основы культуры будущего Государства Израиль.

«ПТИЦА СИОНА»

Все перевернулось. Для начала, в восемнадцатилетнем возрасте, Хаим Нахман пишет, по просьбе своих друзей, манифест их тайного сионистского общества под названием «Нецах Исраэль», и его публикуют в газете «А-Мелиц». Юный Бялик теперь погружен в новую мечту. Он уверен, что именно там, в Сионе, куда стремятся его друзья, а теперь и он сам, будет спасена от своей горькой судьбы оплакиваемая им Шхина. Его детские неясные мечты обретают реальность и место на карте, оставаясь все еще по своей сути мечтами о некоей сказочной и недоступной земле. Туда стремятся герои-исполины, о которых он через много лет напишет эпическую поэму «Мертвецы пустыни». Туда долетают сказочные птицы, которые затем возвращаются к нему, чтобы дать отчет о своем путешествии:

Из жарких стран вернувшаяся птица —
Привет тебе! Стучись в мое окно!
Как к пенью твоему душа стремится,
Как холодно тут было и темно!

Ты спой, родная, расскажи, поведай,
Вернувшись из прекраснейшей земли —
Ужель несчастья страшные и беды
И в тот чудесный теплый край пришли?

Несешь ли ты привет мне из Сиона,
Несешь ли ты от дальних братьев весть?
Слышны ль счастливцам этим наши стоны?
Известно ль им, как мы страдаем здесь?

Известно ль им — тут недруги ужасны,
Так много их, так много всюду зла?
Так спой же, птица, о земле прекрасной,
В которую весна уже пришла!

Несешь ли песню от долин и склонов,
Напев родной земли доныне жив?
И сжалился ль Всевышний над Сионом,
Или теперь там кладбище лежит?

Все так же пахнет чудная долина
Шарона и вершина Левоны?
И не прервал ли сон свой вечный, длинный,
Ливан — или, как прежде, видит сны?

Что увлажняет там Хермона склоны —
Слеза с небес — иль росы поутру?
А Иордана берега — зелены?
А как там горы, что стоят вокруг?

Все так же тучи в тех краях нередки?
Все так же тьма повсюду там лежит?
Спой, птица, о земле, в которой предки
Смерть находили, находили жизнь…

Скажи — ростки, наверное, завяли,
Те, что сажал я в том краю весной?
Когда-то цвел я сам — теперь едва ли
Мне хватит сил, и старость предо мной.

Скажи же, птица, что там нашептали,
Листы и корни? Что узнали мы
От них? Они шептали, что мечтали
Опять занять ливанские холмы?

А братья, что там сеют со слезами —
Поют ли, собирая урожай?
О, мне бы крылья — я б давно был с вами —
Я б полетел в цветущий этот край!

А что тебе я сам сказал бы, птица,
Что хочешь из моих услышать уст?
Не пенье — только плач тут может литься,
Ведь этот край так холоден и пуст.

О бедах ли бесчисленных поведать,
Что всем известны, — это хочешь знать?
Кто их сочтет, измерит, эти беды,
Что вновь настанут, что придут опять?

Лети же — над пустыней, над горою,
Покинь меня и улетай к себе,
Поскольку здесь, крылатая, со мною,
Ты будешь плакать о моей судьбе.

Но только слезы ничего не значат,
Рыданье утешенья не дает.
Давно болят глаза мои от плача,
И сердце так измучено мое!

Уже давно устали слезы литься,
И нет конца, не совладать с тоской.
Привет тебе, вернувшаяся птица!
Возвысь же к небу чистых голос свой!

(перевод Мири Яниковой)

Это — его знаменитейшее стихотворение «К птице» (другой вариант перевода названия — «К ласточке»). Оно послужило для него первой ступенькой к взлету, но пока еще этот взлет, вслед за его «ласточкой», был впереди.

Он записал стихотворение о ласточке, стучащейся снаружи в окно поэта (была ли она воплощением образа Шхины?), на листе бумаги и положил его в карман. Потому что он собирался в путь.

Девятнадцатилетний Бялик не мог больше находиться в оковах, наложенных на него дедом. Они олицетворяли то прошлое, из-за верности которому, точнее, из-за отсутствия альтернативы, опустел бейт-мидраш. Они олицетворяли то, из-за чего плакала, разрывая его сердце, Шхина.

Его путь лежал в Одессу. Реб Яаков Моше не пережил бы этого, если бы только он об этом узнал. Для него этот город был проклятым местом, где обосновались и развернули свою деятельность ненавистные «маскилим».

Но Хаим Нахман и не собирался огорчать деда. Он все продумал. Яаков Моше ничего не должен был знать о его пребывании в Одессе. Письма из Житомира его сосед по комнате в Воложине должен был пересылать на его одесский адрес, а свои ответные письма он собирался слать в Воложин, чтобы уже оттуда его друг отправлял их с местной почты в Житомир.

В Одессе, с помощью другого своего друга из ешивы, сына рава Абельсона, он нашел комнату на съем и кое-какую подработку — уроки иврита. В обмен на них, в дополнение к небольшой оплате, он получал от отца своих учеников уроки немецкого языка. Ему пришлось также снова срочно взяться за русский язык, потому что его ученики говорили по-русски. В этот период он погрузился в чтение Достоевского, Гоголя, Пушкина.

Рав Абельсон познакомил его с писателем Моше Лилиенблюмом. Прочитав стихотворение «К птице», тот направил Хаима Нахмана к Ахад ха-Аму.

Дрожащими руками протянул юный Бялик невероятно уважаемому им писателю листок со своим стихотворением. Только глянув на него, Ахад ха-Ам сразу же сказал, чтобы он побыстрее шел к Йеошуа Равницкому, который как раз начинает выпускать журнал «Пардес».

Счастливый Бялик выбежал из его дома, и только через некоторое время сообразил, что забыл попросить рекомендательное письмо к издателю. Он нашел Равницкого в типографии, протянул ему свое стихотворение и сообщил, что Ахад ха-Ам рекомендует его напечатать. Процесс выпуска первого номера «Пардеса» уже находился на продвинутых стадиях, а все полки в редакции были забиты материалами для следующих номеров.

Равницкий прочитал «К птице». Он сразу сказал витающему в облаках от счастья молодому автору, что стихотворение попадет в первый номер, несмотря на то, что он уже частично находится в типографии. У Бялика была с собой целая тетрадка его стихов, и он оставил ее издателю. Через несколько дней, однако, Равницкий вернул ему тетрадь без единого комментария, и тот понял, что больше ничего, достойного печати, редактор в ней не обнаружил.

Он не дождался выхода номера «Пардеса» со своей «Птицей». В один из ближайших дней на его имя пришло письмо из Воложина. Это было пересланное письмо из дома, из Житомира. В нем сообщалось, что его дед реб Яаков Моше болен. Кроме того, его воложинский сосед по комнате, переславший письмо, сопроводил его своей собственной припиской, в которой сообщались ошеломительные новости: Воложинская ешива только что была закрыта властями… Было понятно, что весть об этом обязательно достигнет ушей Яакова Моше. Хаим Нахман больше не мог задерживаться в Одессе, иначе все его уловки были бы раскрыты. Он был неспособен так огорчить своего больного деда.

Всего полгода он пробыл в Одессе. Накануне Пурима 1892 года он собрался назад в Житомир. Он увозил с собой домой новые знания — в основном они исчерпывались двумя изученным им в самой основе языками, русским и немецким.

Первый номер «Пардеса» со стихотворением Хаима Нахмана Бялика о птице, принесшей ему весть о Сионе, вышел через несколько дней после его отъезда из Одессы. «Птица» вызвала множество откликов и писем от читателей. Кинулись искать автора — и только тогда узнали, что его нет в городе.

В Житомире он едва успел застать в живых своего сводного старшего брата Шефтеля, которого настигла смертельная болезнь. Его дед от своей болезни оправился.

Бялик, немного потерявший бдительность на фоне последних событий своей жизни, привел домой компанию друзей из библиотеки. Они раскрыли журнал «Пардес», и один из них начал читать вслух «К птице». Реб Яаков Моше услышал, разобрался в ситуации… Конечно, он очень расстроился и рассердился, но ничего не сказал вслух. Вместо того, чтобы ругать попавшего под дурное влияние внука, он решил принять меры, чтобы вернуть того на верный путь…

Снова солнце взошло, вновь поникло за лес,
День прошел, и не видел я света;
День да ночь, сутки прочь — и ни знака с небес,
Ни привета.

И на западе снова клубятся пары,
Громоздятся чудовища-тучи —
Что там? зиждет миры или рушит миры
Некто дивно-Могучий?

Нет, не зиждутся там и не рушатся там
Ни миры, ни дворцы, ни престолы:
То свой пепел струит по земным наготам
Серый вечер бесполый.

И шепчу я: в заботах о вашем гроше
Своего не сберег я червонца… —
И встает Асмодей и хохочет в луче
Уходящего солнца.

(перевод Зеэва Жаботинского)

Хаиму Нахману Бялику было всего двадцать лет, когда в их дом, по инициативе деда, зачастил шадхан (шадхан (ивр.) — сват, посредник при заключении брака). К счастью, почти все приносимые им предложения реб Яаков Моше отвергал. Но бесконечно это длиться не могло. В один из дней мятежному внуку было сообщено, что для него найдена подходящая невеста.

МАНЯ АВЕРБУХ

Когда шадхан постучался в дверь дома семьи Авербух, Маня находилась в гостиной одна — отец был в отъезде, а мама спала. По правилам, ему следовало говорить не с ней, а с ее родителями, но он очень спешил получить хоть от кого-нибудь в этом доме надежду на положительный ответ, потому что на этот раз чувствовал, что его ведет Провидение, и наконец-то все получится. Пригласив гостя войти и выслушав его, девушка очень смутилась и пообещала подумать над тем, что он ей сказал.

Мане Авербух было семнадцать лет. Он играла на фортепьяно и обожала русскую поэзию. Кроме русского, она знала идиш, который был ее родным языком, как и у всего ее окружения.

Иврита она не знала, поэтому стихотворение о птице Сиона прочитать не могла, но была осведомлена о нем и захвачена, как и все вокруг, поднявшейся волной почитания новой знаменитости — молодого талантливого поэта по фамилии Бялик.

После ухода шадхана она некоторое время стояла у окна, оглушенная. Потом побежала будить мать.

«Мама, я выйду за него!» — сказал она по окончании их взволнованной беседы.

А вот Хаиму Нахману в это время шидух (шидух (ивр.) — сватовство) был крайне некстати. Несмотря на то, что Равницкий отказался печатать его другие стихи, он уже был настолько знаменит благодаря своей «Птице», что одесская еврейская община предложила ему стипендию в десять рублей в месяц, да и работу — уроки иврита — он смог бы теперь в Одессе найти без всякого труда. А тут, в Житомире, на него давило всеобщее ожидание родни, — все надеялись, что он женится и займется лесоторговлей…

Единственное, что он сделал все-таки в эти дни по своей собственной воле — это послал еще три стихотворения Равницкому, в надежде, что они подойдут для публикации. И затем — сдался течению событий.

Смотрины молодым устроили в самые ближайшие дни. Очень смущенная Маня стояла, держась за спинку стула, чтобы не упасть, в гостиной, где был накрыт стол, когда в дом шумно ввалилась сразу вся родня ее жениха. Она даже не сразу смогла различить в этой толпе его самого.

Маня видела Хаима Нахмана в первый раз в жизни. Она отметила, что у него приятное лицо, но в основном внешне он ее разочаровал. Она была в смятении — несмотря на эйфорию, в которой она пребывала в последние дни, и на юный возраст, она все же осознавала, что решение, которое ей придется очень быстро, буквально в этот же вечер, принять, определит всю ее будущую жизнь.

Ну, а жених… Он едва смог заставить себя один раз взглянуть на нее. У его невесты были большие глаза и приятная внешность — это все, что он заметил. Больше было и не надо. Он влюбился в тот же миг. Он, впрочем, вообще быстро и часто влюблялся, несмотря на то, что все прежние предметы его мечтаний были для него недоступны.

За столом он вел блестящую беседу с одним из ее родственников, не решаясь еще раз на нее взглянуть. Он очаровал всех, и саму Маню в конце концов тоже. К тому же, после того, как гости разошлись, одна из ее родственниц в шутку сказала ей: «Если ты сейчас ему откажешь, я просто покончу самоубийством!» И Маня Авербух поняла, что, вне зависимости от своих чувств и колебаний, она не сможет теперь не оправдать всеобщих ожиданий.

На этот раз и в самом деле вмешалось Провидение.

…Над колодцем, что в саду,
У ведра я тихо жду:
По субботам он стучится
У меня воды напиться.

Жарко. Все в глубоком сне:
Листья, мухи на плетне,
Мать, отец… Не спим мы двое:
Я да сердце молодое.

Да не спит еще ведро,
И роняет серебро
Кап-кап-кап на дно колодца…
Милый близко… сердце бьется… […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

Бялик после этого вечера полностью смирился с судьбой, при том, что он, так же, как и его невеста, не был на самом деле готов к большим переменам в жизни. Но тут как раз, очень кстати, родня решила, после церемонии обручения, дать все же молодым, которые и на самом деле были очень молоды, еще пару лет пожить своей собственной жизнью. Со свадьбой решили не торопиться, а будущий тесть предложил Хаиму Нахману тем временем оплатить ему учебу в любой ешиве, которую тот выберет. С замиранием сердца Бялик рассказал ему, что в Берлине есть как раз подходящее для него учебное заведение — он имел в виду ту самую ешиву, которая давала общее образование и степень доктора философии… Почему бы и нет, сказал Шевах Авербух, и невероятная, немыслимая мечта Хаима Нахмана внезапно стала такой близкой…

Но судьба решила по-другому. Его дед, реб Яаков Моше, умер вскоре после Песаха, и в качестве своей последней воли приказал поскорее сыграть свадьбу своего непокорного внука и ввести того в семейный бизнес. Авербухи, так же как и Бялики, были лесопромышленниками.

Уронил я слезу — и слезинку настиг
Луч игривого света.
Сердце сжалось во мне: и она через миг
Испарится, пригрета…

И пойду — снова нищий… За что? Для чего?
Словно капля в болоте,
Даром сгинет слеза, не прожжет никого.
Не смутит их в дремоте…

И куда мне пойти? Разве броситься ниц,
Рвать подушку зубами —
Может, выжму еще каплю влаги с ресниц
Над собой и над вами.

Слишком бледен ваш луч, и во мне он со дна
Старых сил не пробудит:
В небе солнце одно, в сердце песня одна,
Нет другой и не будет…

(перевод Зеэва Жаботинского)

«ДВЕ ФИАЛКИ В ПУСТЫНЕ…»

Сразу после Шавуота сыграли свадьбу. Хаим Нахман и Маня, так же, как и все еврейские юноши и девушки, веками соединявшие свои судьбы не по своей воле, а по выбору родных, встали перед необходимостью строить счастье собственными силами, из того, что имелось.

Выйди, стань пред закатом на балкон, у порога,
Обними мои плечи,
Приклони к ним головку, и побудем немного
Без движенья и речи.

И прижмемся, блуждая отуманенным взором
По янтарному своду;
Наши думы взовьются к лучезарным просторам
И дадим им свободу.

И утонет далеко их полет голубиный
И домчится куда то —
К островам золотистым, что горят, как рубины,
В светлом море заката.

То — миры золотые, что в виденьях блистали
Нашим грезящим взглядам;
Из-за них мы на свете чужеземцами стали,
И все дни наши — адом…

И о них, об оазах лучезарного края,
Как о родине милой,
Наше сердце томилось и шептали, мерцая,
Звезды ночи унылой.

И навеки остались мы без друга и брата,
Две фиалки в пустыне,
Два скитальца в погоне за прекрасной утратой
На холодной чужбине.

(перевод Зеэва Жаботинского)

Но жизнь молодой семьи началась как раз с разлуки. Почти сразу после свадьбы Хаим Нахман был послан тестем жить в лесном домике, в полном уединении, где компанию ему составлял только сторож. Он занимался там продажей древесины и бухгалтерией в качестве приказчика на службе у Шеваха Авербуха. Маня оставалась дома с родителями. Она тосковала, ждала с нетерпением пятницы, когда ее муж приезжал на пару дней домой, иногда нанимала возницу и навещала его сама в его лесной избушке, где он проводил время в окружении книг и тетрадей. Он использовал свободное время для чтения, в том числе и на русском языке.

Бялик много работал в эти дни. Его стихи печатали в «Пардесе» и в «Шилоахе». Он даже попытался выпустить свой сборник в издательстве Ахад ха-Ама «Ахиасаф», но получил от того рукопись обратно с пометкой, что издательство не заинтересовано в стихах.

Через три года уединенная лесная жизнь закончилась, его собственный небольшой бизнес прогорел. Он вернулся было в дом тестя, и вдруг почти сразу нашел работу учителя иврита в городе Сосновицы, расположенном в Польше на границе с Германией.

Бялик уезжает в Сосновицы. Тут его доходы растут, у него появляется много учеников. Через некоторое время он даже снимает дом и вызывает к себе Маню. Та с радостью едет к нему, но в Сосновицах она очень быстро начинает чувствовать себя одинокой.

Маня в Сосновицах заболела, и родители забрали ее домой. После выздоровления она не захотела больше покидать родительский дом.

Звезды горят и меркнут,
люди — в потемках снов.
Загляни в мое сердце —
в нем темно, мой друг, в нем темно.

Сны людей увядают,
расцвели и закрылись сердца.
Посмотри — мое сердце страдает,
в нем разруха, друг, без конца.

Мы молиться пытались,
но молитвы нет на устах,
и везде такая усталость,
круговерть, и вновь пустота.

В этих ночах измотан
даже серп ущербной луны,
он устало, скрывая зевоту,
смотрит в мир через сны.

(перевод Мири Яниковой)

УЧИТЕЛЬ, ИЗДАТЕЛЬ, ПОЭТ

Бялик провел в Сосновицах три года. Потом он получил предложение работы в Одессе. Его звали преподавать иврит в только что открывшемся там «Образцовом хедере» — еврейской начальной школе нового типа. В течение почти года он колебался между этим предложением и налаженной и приносившей хороший достаток, хоть и одинокой, жизнью в Сосновицах.

В конце концов он переехал в Одессу и занялся преподаванием в «Образцовом хедере», вместе с Симхой Бен-Ционом Гутманом, ставшим ему близким другом. Он вызвал к себе Маню и снял двухкомнатную квартиру. Ему нравилось, что квартира дешевая, хоть и темная и тесная. Он поставил свой письменный стол под небольшим окном.

А Маню угнетала темнота и теснота в ее новом доме. К тому же, школа, в которой работал Бялик, закрылась через год, и его заработок опять оказался под угрозой. Он даже пытался открыть с компаньоном магазин по продаже древесины и угля, но этот бизнес быстро прогорел. Бялики жили на сбережения, отложенные им в Сосновицах.

Угнетало супругов Бялик еще и то, что их брак оказался бездетным. Переживали из-за этого и Манины родители, и мать Хаима Нахмана Дина Прива, которую он вызвал к себе и поселил в их одесской квартире. Маня ходила к лучшим врачам, но те не находили у нее никаких проблем и не могли ничем помочь.

К началу его одесского периода, то есть к тому моменту, когда он смог наконец-то впервые создать собственный семейный дом и поселить в нем свою жену в качестве хозяйки, относится это стихотворение:

Эти жадные очи с дразнящими зовами взгляда,
Эти алчные губы, влекущие дрожью желаний,
Эти перси твои — покорителя ждущие лани, —
Тайны скрытой красы, что горят ненасытностью ада,

Эта роскошь твоей наготы, эта жгучая сила,
Эта пышная плоть, напоенная негой и страстью,
Все, что жадно я пил, отдаваясь безумному счастью, —
О, когда бы ты знала, как все мне, как все опостыло!

Был я чист, не касалася буря души безмятежной —
Ты пришла и влила в мое сердце отраву тревоги,
И тебе, не жалея, безумно я бросил под ноги
Мир души, свежесть сердца, все ландыши юности нежной.

И на миг я изведал восторги без дна и предела,
И любил эту боль, этот яд из блаженства и зною;
И за миг — опустел навсегда целый мир надо мною.
Целый мир… Дорогою ценой я купил твое тело.

(перевод Зеэва Жаботинского)

Вместе с Равницким он создал в эти годы издательство «Мория», от которого впоследствии отделилось издательство «Двир», и они начали вдвоем большую работу над «Сефер Агада» — сборником мидрашей.

Бялик опекал молодых поэтов, которые его обожали — Яакова Фихмана, Залмана Шнеура. Со своей стороны, он восхищался поэзией Черниховского. Его собственная творческая жизнь в этот период была очень насыщенной, он писал и стихи, и прозу. Его повести «Арье Бааль-Гуф» и «За оградой» вдохновлены воспоминаниями о жизни в пригороде, в котором он провел детство. Он написал также большую поэму под названием «Мертвецы пустыни», которая должна была стать сказкой-легендой для детей (вначале она была ему заказана детским изданием «Олам Катан»), но переросла во вполне «взрослое» эпическое произведение о героях-великанах, обреченных умереть в пустыне на пороге обетованной земли и восставших из-за этого против Бога. Поэма была напечатана в «Шилоахе» и вызвала целую бурю откликов.

В этот же период, почти через десять лет после появления в «Пардесе» его «Птицы», вышел наконец первый сборник стихотворений Бялика. По следам этой книги его стали называть в критических статьях «поэтом гетто», «поэтом слез» и даже «поэтом-пророком».

Хаим Нахман Бялик был близок к тому, чтобы называться также и национальным поэтом. До этого титула ему оставался еще один шаг, один экзамен — и вскоре он сдал этот экзамен, бросив вызов и заняв свою собственную позицию по самому важному и самому насущному в то время для народа вопросу.

«В ЦЕЛОМ МИРЕ Я – БУДТО НА ПЛАХЕ…»

«Бялик отказывается от служения кому и чему бы то ни было на свете. Для него еврейский народ не только самоцель, но и больше того: над свежими гробами братьев, прямо в лицо всем пляшущим „на празднике чужом“, он провозглашает, что благо родного племени есть для него единственное оправдание мира, единственный смысл бытия и вселенной, и вне этого блага все для него ложь», — писал о нем Зеэв Жаботинский.

…В газете, пришедшей из Санкт-Петербурга на адрес издательства «Мория», сообщалось о том, что в Кишиневе, находившемся в двух часах езды от Одессы, произошел еврейский погром, в результате которого погибли пятьдесят человек и более пятисот были ранены.

Равницкий, раскрывший газету, сразу отправился с этой новостью к Бен-Циону, у которого застал Бялика. Бялик предложил идти к Ахад ха-Аму. У него они застали историка Шимона Дубнова и писателя Бен-Ами. Таким образом, состав тут же на месте созданной ими общественной комиссии оказался практически в полном сборе. Цель комиссии была определена так: сбор свидетельств и другой информации о произошедшем в Кишиневе, и затем написание отчета. Ехать в Кишинев предложили Бялику.

Он занес в блокнот свои обязанности: составить список убитых и раненых, поговорить с врачами в больнице, побеседовать с ранеными и со свидетелями, сделать фотографии, собрать документы, выяснить, была ли на месте организованная (или же спонтанная) самооборона, узнать, каким было отношение властей, ознакомиться с делами в судах и описать все это в большой и всеобъемлющей книге.

Первое, что он сделал, придя домой, еще до того, как собрал чемодан — это излил душу в стихах, которые уже на этом этапе рвались наружу. Он еще не знал, что эти строки станут всего лишь предисловием к тому, что выльется из его сердца потом, после того, как он увидит все своими глазами.

Небеса! Если в вас, в глубине синевы,
Еще жив старый Бог на престоле
И лишь мне он незрим, — то молитесь хоть вы
О моей окровавленной доле!
У меня больше нет ни молитвы в груди,
Ни в руках моих сил, ни надежд впереди…
О, доколе, доколе, доколе?

Ищешь горло, палач? На! Свой нож приготовь,
Режь, как пса, и не думай о страхе:
Кто и что я? Сам Бог разрешил мою кровь,
В целом мире я — будто на плахе.
Брызни, кровь моя, лей, заливая поля,
Чтоб осталась навеки, навеки земля,
Как палач, в этой красной рубахе…

Если есть Высший Суд — да свершится тотчас!
Если ж я в черных муках исчезну,
И тогда он придет, слишком поздно для нас, —
То да рухнет престол его в бездну,
Да сгниет ваше небо, кровавая грязь,
И убийцы под ним да живут, веселясь
И глумясь над Десницей возмездной…

И проклятье тому, кто поет нам про месть!
Мести нет, слишком страшны страданья:
Как за детскую кровь казнь отмерить и счесть?
Сатана б не нашел воздаянья…
Пусть сочится та кровь неотмщенная в ад,
И да роет во тьме, и да точит, как яд,
Разъедая столпы мирозданья…

(перевод Зеэва Жаботинского)

Он поехал в Кишинев уже на следующий день. Писатель Песах Авербух повел его в еврейский квартал. Бялик со своим сопровождающим рассматривали пятна крови на стенах и старались не наступать на валявшиеся под ногами страницы священных книг.

Затем он отправился разговаривать со свидетелями. Люди не выражали большого желания рассказывать о происшедшем, но те несколько описаний сцен погрома, которые ему удалось получить, вскоре стали известны всем благодаря тому особому «отчету», который он составил по результатами своей работы.

Шесть недель он провел в Кишиневе. Он заполнил свидетельствами и описаниями увиденного шесть тетрадей и сделал более сотни фотографий. Он выяснил, что самообороны не было. Одна группа молодежи попыталась ее организовать, но все ее участники были тут же арестованы, после чего полицейские расположились в винной лавке, хозяина которой только что убили, и до конца ни во что не вмешивались. Он узнал, что никаких дел в полиции не было заведено, не было судов, и никто, кроме него самого, не занимался сбором свидетельств о погроме.

В середине лета он закончил работу по сбору информации. Он решил не ехать домой, а задержаться по пути на некоторое время в доме тестя. Он считал, что только там он сможет сосредоточиться в одиночестве и написать отчет, которого от него ждали.

«ГОРОД РЕЗНИ»

Он начал работать над книгой-отчетом. Одни только собранные им свидетельства занимали 400 страниц. С редактором петербургского ежеквартального журнала «Зман» Бен-Ционом Кацем был заключен договор о выпуске будущей книги.

Книга написана не была. Но «отчет» все же был им составлен.

В Рош а-Шана он вернулся в Одессу. Он привез с собой большую поэму под названием «В городе резни» (другое название — «Сказание о погроме»).

…Встань и пройди по городу резни,
И тронь своей рукой, и закрепи во взорах
Присохший на стволах и камнях и заборах
Остылый мозг и кровь комками; то — они. […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

«Смутное чувство, сложное, непонятное, овладело при вести о Кишиневе всеми еврейскими сердцами в огромной России. Это не было простое чувство горя. В глубине этого чувства таилось еще что-то жгучее, мучительное, что-то такое, из-за чего почти забывалась самая скорбь — и чего никто все же не мог назвать. Тогда Бялик бросил в лицо своим обесчещенным братьям „Сказание о погроме“ и открыл им, что это за чувство, имени которого они не знают. Это был — позор. Более, чем день траура, то был день срама: вот основная мысль этого удара молотом в форме поэмы…» — писал Зеэв Жаботинский.

[…] И загляни ты в погреб ледяной,
Где весь табун, во тьме сырого свода,
Позорил жен из твоего народа —
По семеро, по семеро с одной.
Над дочерью свершалось семь насилий,
И рядом мать хрипела под скотом:
Бесчестили пред тем, как их убили,
И в самый миг убийства… и потом.
И посмотри туда: за тою бочкой,
И здесь, и там, зарывшися в copy,
Смотрел отец на то, что было с дочкой,
И сын на мать, и братья на сестру,
И видели, выглядывая в щели,
Как корчились тела невест и жен,
И спорили враги, делясь, о теле,
Как делят хлеб, — и крикнуть не посмели,
И не сошли с ума, не поседели
И глаз себе не выкололи вон
И за себя молили Адоная!
И если вновь от пыток и стыда
Из этих жертв опомнится иная —
Уж перед ней вся жизнь ее земная
Осквернена глубоко навсегда;

Но выползут мужья их понемногу —
И в храм пойдут вознесть хваленья Богу
И, если есть меж ними коганим,
Иной из них пойдет спросить раввина:
Достойно ли его святого чина,
Чтоб с ним жила такая, — слышишь? с ним! […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

«Бялик игнорирует внешнего врага, не снисходит до упоминания о нем, а когда уже необходимо, отделывается от него двумя словами, полными непередаваемой брезгливости, словно притрагивается кончиком пальца, чтобы отбросить. Мятеж Бялика направлен вовнутрь, удары его бьют по еврейской голове и еврейскому сердцу. В его глазах нет виновного, кроме самого еврейского народа: он виновен, потому что терпит, потому что соглашается страдать…» — продолжает Зеэв Жаботинский.

[…] И вновь пойди к спасенным от убоя —
В дома, где молится постящийся народ.
Услышишь хор рыданий, стона, воя,
И весь замрешь, и дрожь тебя возьмет:
Так, как они, рыдает только племя,
Погибшее навеки — навсегда…
Уж не взойдет у них святое семя
Восстания, и мщенья, и стыда,
И даже злого, страстного проклятья
Не вырвется у них от боли ран…
О, лгут они, твои родные братья,
Ложь — их мольба, и слезы их — обман. […]

А завтра выйди к ним: осколки человека
Разбили лагери у входа к богачам,
И, как разносчик свой выкрикивает хлам,
Так голосят они: «Смотрите, я — калека!
Мне разрубили лоб! Мне руку до кости!»
И жадно их глаза — глаза рабов побитых —
Устремлены туда, на руки этих сытых,
И молят: «Мать мою убили — заплати!» […]

Что в них тебе? Оставь их, человече,
Встань и беги в степную ширь, далече:
Там, наконец, рыданьям путь открой,
И бейся там о камни головой,
И рви себя, горя бессильным гневом,
За волосы, и плачь, и зверем вой —
И вьюга скроет вопль безумный твой
Своим насмешливым напевом… […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

Бялик знал, что не сможет опубликовать свою поэму в «Шилоахе», выходящем в Варшаве, из-за цензуры. Бен-Цион Кац взялся уладить у себя в Санкт-Петербурге проблему с цензором — крещенным евреем по имени Исраэль Ландау, который брал взятки. А еще Исраэль Ландау почитал Ахад ха-Ама и Хаима Нахмана Бялика…

Кацу действительно удалось напечатать «Город резни» в своем «Змане», несмотря на то, что цензор, даже будучи задобрен взяткой, поставил условие, с которым Бялику пришлось согласиться: озаглавить поэму «Маса Немиров» («Сказ о Немирове»). Благодаря такому названию формально получалось, будто бы речь идет о погромах Хмельницкого, то есть о событиях более чем двухсотлетней давности.

В начале декабря 1903 года «Маса Немиров» появилась в очередном номере «Змана» — Кац даже задержал выпуск этого номера на все то время, которое потребовалось для внесения исправлений и небольших сокращений, на которых настаивал цензор.

ПОЭТ И ЕГО ПЕРЕВОДЧИК

Зеэв Жаботинский рассказывает: «Я жил тогда в Одессе. Были мы с поэтом Бяликом соседями по даче. Меня потрясли его стихи, и я решил перевести их. Он помогал мне в переводе — объяснял места оригинала, которые мне не удавалось понять. Мы сблизились в эти недели… Я послал перевод стихов Бялика в различные издательства Петербурга: все они отказали, кроме одного, которое предложило мне четыреста рублей за отказ от всех прав, независимо от того, появится ли книга в одном или многих изданиях… Некоторые утверждают, что число читателей Бялика на русском языке превышало число тех, кто читал его на древнееврейском. Если это правда, то благодаря Бялику, не мне…»

Жаботинский принялся читать свой перевод «Города резни» на различных собраниях. На одном из них присутствовал Бялик. В разгаре чтения в квартире появились полицейские. Жаботинский сразу замолчал, кто-то бросился к пианино, публика разбилась на пары и принялась танцевать. Бялик тоже танцевал вместе со всеми, едва сдерживая слезы. Полицейские, обнаружившие танцевальную вечеринку вместо сионистского сборища, удалились. Чтение поэмы продолжилось…

«Бялик нашел слово, которого недоставало, и это слово совершило чудеса», — писал Зеэв Жаботинский. — «Историческая дата Кишинева имеет двойной смысл: это, с одной стороны, полное выражение, полное воплощение всего приниженного и пассивного, что скопилось веками в еврейской душе, — но, в то же время, это и отправная точка новой эры. С этого момента идея национальной самодеятельности из кабинетной или, в лучшем случае, подпольной окончательно становится всенародной. Позор Кишинева был последним позором. В 1904 году был Гомель; в 1905 году несколько сот погромов разразилось по всей России; скорбь еврейская повторилась еще беспощаднее прежней — но срам не повторился».

Атмосфера начала меняться еще до того, как вышла в свет поэма «Город резни». Возможно, сработал выпущенный той самой одесской общественной комиссией призыв к самообороне. Те, кто назначен был на роль жертв, начали запасаться холодным оружием. Во время погрома в Гомеле количество раненых среди евреев оказалось меньшим, чем среди погромщиков и помогавших им полицейских. Участники самообороны вынуждены были затем бежать за пределы Российской империи. Именно с них началась мощная волна Второй Алии.

А Бялик стал национальным поэтом.

«МЕЖДУ ТИГРОМ И ЭФРАТОМ…»

В Кишиневе ему помогал со сбором материалов адвокат Иосиф Иосилевич. Его дочь Эсфирь была замужем за ученым Дмитрием Слепяном.

Эсфирь — это было ее домашнее имя. Бялик называл ее Эстер. Исследователи его биографии предпочитают называть ее Ирой Ян. Она была художницей и поэтессой, и это был ее творческий псевдоним.

Эстер училась в Москве и в Париже. Она была старше Хаима Нахмана на четыре года. У нее была дочь. Ни один из этих фактов не помешал ей после всего лишь трехнедельного знакомства с ним круто изменить свою жизнь, развестись с мужем и поменять свои умеренные марксистские взгляды на крайние сионистские.

Видимо, они познакомились в доме ее отца. Затем, на вечере в его честь, устроенном еврейской интеллигенцией Кишинева, он заметил ее сидящей в зале в первом ряду. По окончании вечера, когда что-то заставило его, сбежавшего от публики с целью совершить одинокую прогулку, замедлить шаги у скамейки неподалеку от здания, где проходило мероприятие, — он увидел ее, сидевшую там в одиночестве, и подошел к ней.

Ира Ян тоже, как и его жена, не знала иврита. Ира Ян тоже, как и Маня, чтила, тем не менее, его как поэта.

…Ира Ян не просто чтила его. Она предложила ему перевести его стихи на свой родной язык — русский. Эта идея созревала у них постепенно: сначала он захотел, чтобы она проиллюстрировала его готовящийся к изданию новый сборник. Она попросила его пересказать по-русски каждое стихотворение. А лучше записать. А лучше она сделает это сама… Она сделала это — перевела его поэмы — «Мертвецы пустыни» и «Огненный свиток», еще раньше, чем их перевел Зеэв Жаботинский.

После его отъезда из Кишинева они переписывались. Цель переписки, конечно же, была чисто деловая: работа над иллюстрациями к его книге. После того, как она достала и прочитала «Город резни» в переводе Жаботинского, она сообщила в письме к Бялику, что решила расстаться с мужем.

Их следующая встреча произошла через два года в Варшаве, где роман между ними вспыхнул с новой силой.

Между Тигром и Ефратом,
На пригорке на горбатом,
В листьях пальмы, вся блистая,
Княжит пава золотая.

Я взмолилась златокрылой:
«Ты сыщи мне, где мой милый!
Подхвати его на месте
И, связав, умчи к невесте.

А не свяжешь, или нечем, —
Кликни зовом человечьим
И скажи… А что — не знаю…
Ты скажи, что я сгораю… […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

В Варшаву он приехал, потому что ему предложили должность заместителя редактора «Шилоаха». Главным редактором журнала был сменивший Ахад ха-Ама Йосеф Клаузнер, а Бялик должен был стать литературным редактором. Он находился на распутье: покидать Одессу ему не очень хотелось, потому что совсем недавно они создали там вместе с Равницким и Бен-Ционом издательство «Мория», требовавшее его присмотра. Тем не менее, он решил съездить в Варшаву, пообещав жене и друзьям вернуться через две недели.

Он остался там на год. В качестве редактора он оказался очень дотошным. Ни секунды не сомневаясь в своих полномочиях, он добавлял строчки к идиллиям Черниховского, полностью переписал один из рассказов Бренера и пытался уговорить Шолом Алейхема писать на иврите. Вдали от влияния своего кумира Ахад ха-Ама он чувствовал себя привольно. Он был уже очень известен, и его авторитет был непререкаем. «Старики» Перец, Фришман и Клаузнер могли ссориться между собой, но все они вместе и каждый по-отдельности любили Бялика. Молодежь — его подопечные Фихман и Шнеур, приехавшие следом за ним, — проводили все свободное время в редакции «Шилоаха», чтобы находиться с ним рядом.

Ицхак Лейбуш Перец вторично «знакомит» его с Ирой Ян, которая появляется в Варшаве по делу — она работает над иллюстрациями книги рассказов Переца. Попутно она занимается также иллюстрированием сборника стихов Бялика. Ее рабочие визиты в Варшаву из Кишинева становятся очень частыми.

Друзья пытаются отговорить его от продолжения этого романа…

В этот период он пишет много стихов о любви, — при том, что от него ждут очередных откровений на сионистские темы…

Из твоего таинственного края
Приди ко мне, родная,
Приди, моя мечта, звезда моей дороги,
В мой дом убогий;
Пока не поздно мне — спаси, возьми с собою;
Верни хоть день ограбленного мая —
И с ним угасну, дорогая,
И у тебя на персях жизнь покину
И стихну, и застыну,
Как бабочка в сирени, на закате,
Вся в аромате…

Я звал тебя среди ночной дремоты,
Еще не зная, кто ты, —
Незримая, во тьме, сквозь покрывала
Ты обжигала,
И я рыдал и рвал зубами ткани
В томлении желаний;
А днем, сквозь буквы древние святые,
Сквозь каждый луч, сквозь тучки золотые,
Сквозь каждую молитву, каждой думой,
И в грезе светлой, и в тоске угрюмой —
Рвалась моя душа, полна мольбою,
К тебе и за тобою…

(перевод Зеэва Жаботинского)

Между тем, Маня перестает отвечать на его письма. На Песах он специально едет в Одессу, чтобы помириться с ней, а затем все же снова возвращается в Варшаву. Но друзья настойчиво зовут его домой, да и с Маней отношения по-прежнему напряжены до предела. Ничто не помешает ему встречаться с Эстер и в Одессе, ведь они же вместе работают над его сборником! Эти соображения ускоряют его решение о возвращении.

Поскольку издательство не приносит дохода, в Одессе он устраивается на работу в новую ешиву преподавателем иврита и Танаха. Его очень любили ученики, которым больше всего импонировала его рассеянность: директор никогда не знал до самого последнего момента, явится ли Бялик на урок, и всегда заранее на всякий случай готовил замену. Через год его уволили, потому что он выбросил из головы требование как можно скорее позаботиться о получении от государства официального разрешения на работу учителем.

ПОЭТ И ХУДОЖНИЦА

Они с Маней переезжают наконец, к большой ее радости, на новую, более просторную квартиру, расположенную в том же доме, где этажом выше живет Равницкий. Отныне рабочие совещания проходят попеременно в одной из их квартир. Третьим их участником является Симха Бен-Цион Гутман.

Маня на новом месте наконец с удовольствием входит в роль хозяйки, поит мужа и его друзей чаем с пирогами и, главное, тщательно сохраняет каждый клочок бумаги, на котором что-то написано его рукой. Она приглашает на обед молодых поэтов, приезжающих из разных мест, чтобы показать свое творчество Бялику.

Однажды она обращается к одному из них, Натану Гринблату, с просьбой давать ей уроки иврита. Когда он пришел на первый урок, Бялика не было дома, и Маня, к его удивлению, вместо урока попросила его прочитать и перевести для нее стихи о любви, написанные ее мужем. Гринблат удивился: неужели Бялик сам этого не делает? Возможно, она стесняется его об этом просить? Он исполнил ее просьбу и начал переводить ей лирические стихотворения Бялика, и увидел, как засияло лицо его слушательницы…

А Бялик тем временем пишет в Кишинев: «Дорогая, и еще раз дорогая Эстер бат-Йосеф! Пишет тебе мерзавец и негодяй Бялик, стократно замученный совестью… Мне очень горько, дорогая Эстер, меня сковывает страх, усталость, меланхолия. Суета. Ох, тяжело. Один за другим проходят пустые дни, не оставляя следа ни на мне, ни на окружающих меня…»

Вскоре Эстер, которую все знают как Иру Ян, приезжает в Одессу, чтобы продолжить заниматься иллюстрированием его будущей книги и переводами его стихов на русский язык.

…Маня открывает дверь квартиры и видит женщину с папкой рисунков подмышкой. Та представляется как Ира Ян, художница, иллюстрирующая будущую книгу ее мужа. Маня просит ее подождать, заглядывает в кабинет мужа, спрашивает его о чем-то, затем обращается к гостье и говорит ей: «Все в порядке, вы можете войти».

У нее даже немного улучшается настроение. Она представляла себе эту таинственную художницу, которая в Варшаве работала с ее мужем, молодой красавицей. Ир Ян, конечно, красива, но она старше нее, Мани, по крайней мере на шесть-семь лет!

Бялик занят уже в течение долгого времени своей новой грандиозной поэмой под названием «Свиток о пламени». Когда появляется Эстер, они продолжают работу над «Свитком» вдвоем в его комнате: она записывает перевод новых строк на русский язык сразу же по мере их рождения.

Ее муж и посетительница засиживаются в его кабинете допоздна, и Маня прислушивается к тому, что там происходит. Он переводит ей новые строчки, то громко и с восторгом, то шепотом. Когда поздно вечером гостья уходит, она уносит с собой большую стопку исписанных листов бумаги.

Маня подходит к столу, на котором лежит один из рисунков Иры Ян. Он ей не нравится — кажется мрачным, мистическим и темным…

Затем Эстер уезжает, а Бялик сбегает на дачу. Дома, в его кабинете, пустота мешает ему сосредоточиться и закончить работу над поэмой.

«Очень дорогая мне Эстер Бат-Йосеф! После того, как ты ушла, у меня немедленно испортилось настроение, и я не смог закончить поэму. Я думал, что сойду с ума. Поэтому я бросил все и уехал отдыхать в деревню, на мое постоянное место. И при этом решил, что не буду писать тебе все то время, пока не закончу эту поэму. И, как видишь, я это выполнил, несмотря на то, что было очень трудно. И теперь я готов наконец признаться в своей вине и от всего сердца прошу прощения. Сейчас поэма закончена, и я счастлив. Достигает ли тебя голос моего счастья?

Будь здорова. Х.Н.Бялик.

Твое присутствие в Одессе радует меня безмерно. Поспеши».

В Гааге, куда Бялик прибыл в 1907 году на Восьмой сионистский конгресс, он опять застает ее. Поводом для ее появления там снова служит работа: Ира Ян приехала в Гаагу, чтобы рисовать портреты участников конгресса.

Уже некоторое время она с дочерью живет в Швейцарии. А вообще, она собирается репатриироваться в Эрец Исраэль — ее зовут преподавать в иерусалимской художественной академии «Бецалель». Бялик же зовет ее снова в Одессу, в то время как она ожидает, что и он тоже вот-вот примет решение о репатриации, и удивляется, почему он до сих пор этого не сделал.

После окончания конгресса он совершает небольшое путешествие по городам Швейцарии и навещает друзей, которые там живут — Менделе Мойхер Сфорима, Мордехая Бен-Ами и Шолом Алейхема. Он планирует также еще раз повидаться с Эстер, и только тут узнает, что она уже уехала в Палестину, не попрощавшись с ним…

Через год Ира Ян напишет Бялику из Иерусалима: «Я вижу тебя в пустыне, погруженным в песок по грудь, по шею, и я не могу вытащить тебя оттуда. Но мои руки протянуты к тебе, Хаим. Если ты поймешь, что ты тонешь, и что ты не найдешь рук крепче, чем мои — ты ухватишься за них. Может быть, мои слабые как солома руки внезапно станут сильными. И теми силами, которые идут не из этого мира, они вытащат тебя вверх, вверх!»

Наверно, уезжая, она была уверена, что они расстаются ненадолго. Они и в самом деле через два года увиделись еще раз — в последний раз в жизни.

…Из своих участившихся в последние годы поездок он поначалу посылал жене открытки. Но поняв, что она не на шутку сердится, и, возможно, вообще охладела к нему, он всполошился и начал писать домой подробные письма.

Из Гааги, где он провел много времени с Эстер, Бялик пишет Мане письмо, в котором перечисляет имена всех общих знакомых, которые там присутствовали. Упоминает он также вскользь и Иру Ян, добавляя, что «она еще больше постарела».

Он знал, что никогда в жизни не простил бы себе, если бы решился оставить Маню.

Следующей весной вышла его книга с рисунками Иры Ян.

Новым ветром пахнуло… Небо снова бездонно,
Вновь открылися дали, широко, озаренно,
По холмам — звон весеннего гула…
На рассвете поляна теплым паром одета,
Влажно-зелены почки в ожиданьи расцвета —

По земле новым ветром пахнуло.
Свет победный не грянул полным громом разлива —
Он как песенка реет, непорочно, стыдливо,
Нежно-молод, как травы, как рощи…
Погоди — и прорвется жизнь, родник сокровенный,
И заблещет расцветом молодой, дерзновенной,
И великой, и творческой мощи!

Свет так ласково-нежен, воздух ласково-зыбок,
И на что ты ни взглянешь, всюду радость улыбок,
Чьи-то глазки горят отовсюду;
От всего ко всему словно нить золотая, —
Скоро, скоро забрызжет в блеске ландышей мая
Юность, юность, подобная чуду!

И вольются мне в душу с белым чадом сирени
Чары юности новой и старых видений —
Их дыханье весны всколыхнуло.
Вылью все, что мятется в сердце, полном весною,
Светлой влагой рыданий черный траур омою —
По земле новым ветром пахнуло!…

(перевод Зеэва Жаботинского)

«КАК СУХАЯ ТРАВА…»

Симха Бен-Цион Гутман, репатриировавшийся в 1905 году и поселившийся в Яффо, в районе Неве-Цедек, основал новый журнал под названием «Омер». Это издание долго не продержалось. Его создатель втайне надеялся на живительную влагу, которую прольют на его детище статьи, рассказы и стихи, те, что станет ему отправлять из Одессы его гениальный друг Хаим Нахман Бялик. Но тот и не думал ничего ему присылать.

Симха Бен-Цион Гутман собирался возродить в Эрец Исраэль недавно закрывшийся в Варшаве журнал «Шилоах». Но его друг Бялик не дал ему этого сделать, и вместо этого открыл обновленный «Шилоах» в Одессе…

Симха Бен-Цион Гутман ждал своего друга Бялика в Яффо. И он был не единственным, кто с великой надеждой ждал его появления на Святой Земле.

Ира Ян ждала своего Бялика в Иерусалиме.

Народ Израиля ждал своего народного поэта на Земле Израиля.

Народный поэт не торопился.

В 1909 году, через четыре года после того, как Симха Бен-Цион Гутман обосновался в яффском районе Неве-Цедек, двое его друзей и бывших коллег по издательской работе в Одессе все-таки собрались наконец его навестить.

…Когда Хаим Нахман Бялик и Йеошуа Равницкий глянули на приближающуюся яффскую пристань, у них потемнело в глазах. Пристань была черна от собравшейся на ней толпы.

Толпа встречающих несла на плечах Бялика от пристани до квартиры его друзей, у которых он остановился, невзирая на его мольбы и сердитые жалобы: «Меня и так укачало на корабле! Опустите меня на землю!»

На землю его в конце концов опустили, но отдохнуть не дали. Вечером того же дня в его честь устроили большой прием, на котором он вынужден был выступать. На следующий день — еще более величественный прием. Затем его забрали в поездку по стране, сначала по южным поселкам, потом — в Иерусалим.

В Иерусалиме Бялика отвели к Стене Плача и сводили в башню Давида. Следующим пунктом назначения была академия Бецалель, где преподавала его Эстер…

Они успели только совсем коротко переговорить друг с другом. Ни одному из них даже в голову не пришло, что это их последняя встреча. Она надеялась, она была почти уверена, что он останется в Стране. Она напомнила ему, что стала сионисткой и совершила репатриацию только под его влиянием. Она спросила его: а как же наша общая с тобой мечта — преподавать вместе в школе для кишиневских сирот, которую открыли в Галилее? У него не было времени и возможности сказать ей все, что он мог бы и хотел сказать…

«Дорогая Маня! Всю неделю, с момента прибытия в Эрец Исраэль, я переполнен впечатлениями и шумом. В Яффо мы прибыли в среду и провели там два дня. Вечером второго дня в мою честь устроили большой прием. Собралось несколько сотен, может быть, тысяча человек, под открытым небом, говорили и пели, пели и говорили, потом мы пошли всей компанией к морю, светила луна, было прекрасно. На следующий день опять была вечеринка, но главное не это. Утром третьего дня мы поехали смотреть Ришон ле-Цион, Нес-Циону, Реховот, Гедеру, Экрон. Подробнее я напишу тебе об этом позже, но пока в двух словах могу сказать, что никогда не видел ничего лучше этого… В пятницу я попал в Иерусалим. Погода здесь прекрасная, ночи просто божественны… Иерусалим, канун Песаха, утро, 1909, отель «Каменец».

Его повезли на север, показали несколько галилейских поселков и Зихрон-Яаков, который ему невероятно понравился. Везде его носили на руках, везде заставляли выступать перед влюбленной в него толпой…

«Дорогая Маня! Что еще написать тебе? О странных кактусах, растущих здесь вокруг садов и полей? Об ослах, об арабских деревнях? О колышущихся пальмах? О сладких ароматах, стоящих в воздухе в окрестностях Яффо? По правде сказать, все это очень мало пробуждает мое сердце. В основном мне это видится старым и известным с древности, и несмотря на это немного чужим. Я не знаю, это из-за того, что все вокруг мне слишком чуждо, или из-за того, что оно мне слишком близко. А может быть, потому, что другие люди присутствуют рядом со мной в это время, а я не только плакать, но и вообще чувствовать стесняюсь вместе с другими. А может быть, я вообще больше не могу чувствовать, ни в одиночку, ни с другими».

Он невероятно устал. Он хотел домой. Отъезд приближался, но предстояло еще пережить прощальные вечера, опять полные залы, опять выступления.

Кто-то пустил слух, что на последнем вечере национальный поэт Хаим Нахман Бялик прочитает свое новое стихотворение, написанное им уже здесь, в Эрец Исраэль. Слух отрастил крылья. Бялик был в недоумении. Он не только не написал ни одного нового стихотворения в Эрец Исраэль, он вообще уже в течение некоторого времени не писал никаких новых стихов. Он даже вообразить себе не мог, откуда у него возьмутся силы, откуда появится возможность расслышать в этом невероятном гаме, устроенном вокруг него, голос с небес, нашептывающий ему поэтические строки. Но его продолжали донимать в течение всего времени его визита напоминаниями о том, что от него ждут по-настоящему сионистского нового стихотворения, основанного на впечатлениях от поездки.

Настал тот самый прощальный вечер. Публика требовала «нового». В этот момент существовало только одно его нигде прежде не опубликованное произведение — рассказ под названием «За оградой». Он его еще не печатал, и никто ни разу не слышал ни одной фразы из него.

И он начал читать публике отрывок из рассказа «За оградой». Надо сказать, что не существовало во всем его творчестве ни единого произведения, более далекого от ожиданий тех, кто сидел в зале или толпился в этот момент возле сцены, на которой он стоял. Он читал отрывок из своего рассказа о любви мальчика из еврейского местечка к соседке, девочке-нееврейке, о невозможности и обреченности этой любви. Помимо того, что это был рассказ о непреодолимой силе любви, не признающей границ, это был также рассказ о невозможности и обреченности жизни в изгнании, о дилемме, стоявшей перед народом и имевшей одно-единственное решение, — но в этой толпе, во всем этом шуме, устроенном вокруг него, его слушатели были лишены возможности понимания на том уровне, на котором он к ним обращался.

Бялика прервали. Один из присутствующих в зале встал и произнес: «И это то самое новое стихотворение об Эрец Исраэль, которого мы все так ждали?»

Поэт на сцене остановился. Он прервал чтение и растерянно произнес: «Я же сам просил вас не устраивать этого прощального вечера! А что касается Эрец Исраэль, то этим своим рассказом „За оградой“ я уж точно ничего не добавил к ее разрушению!»

И после этого он, отложив рукопись рассказа, начал на память читать им стихотворение, — нет, не то, которого они ждали, опять не то. Это было обвинение, которое он обратил к своему народу много-много лет назад. Это было его раннее стихотворение 1897 года. Что было ему делать, если те, к кому он обращался в нем, так ничего за эти годы и не поняли?

Он читал:

Как сухая трава, как поверженный дуб,
Так погиб мой народ — истлевающий труп.
Прогремел для него Божий голос с высот —
И не внял, и не встал, и не дрогнул народ,
Не проснулся в нем лев, не воскрес исполин,
И не вспрянул в ответ ни один, ни один…
И когда, живы духом, из дальней земли
На Господний призыв ваши братья пришли —
Не сбежался навстречу борцам у ворот
Весь, от моря до моря, ликуя, народ,
И для верных своих не нашлось у него
Ни пожатья руки, ни кивка, ничего…
В шумной давке глупцов пред чужим алтарем
Утонул Божий голос, заглох Его гром,
И, поруган плевками холопских потех,
Замер Божий глагол под раскатистый смех…

Так истлел мой народ, стал, как жалкая пыль,
Обнищал, и иссох, и рассыпался в гниль;
Не родится меж вами, в день кары большой,
Муж деяний и жизни, с великой душой,
Чей огонь проникал бы, как молния, в грудь,
И глаза, как звезда, озарили ваш путь, —
Рыцарь правды и грезы и дерзкой борьбы,
С беззаветной враждой против рабьей судьбы —
И с великой, как скорбь, и огромной, как срам,
И, как море, бездонною жалостью к вам, —
Чтоб ярилась, бушуя, в нем буря Любви,
И клубился пожар ненасытный в крови,
И над вами гремел его голос сквозь тьму:
Подымись! Созидай! — Не родиться ему…

Так погиб мой народ… Срама жаждет он сам
Нет опоры стопе, нет мерила делам.
Сбились люди с дороги, устали бродить,
И пропала в веках путеводная нить.
Рождены под бичом и бичом вскормлены,
Что им стыд, что им боль, кроме боли спины?
В черной яме чужбин копошася на дне,
Воспарит ли душа над заботой о дне,

Возвестит ли рассвет, возведет ли престол,
Завещает ли веку великий глагол?
Раб уснул, и отвык пробуждаться на клич,
Подымают его только палка да бич.
Мох на камне руин, лист увядший в лесу —
Не расцвесть им вовек, не зови к ним росу.
Даже в утро Борьбы, под раскатами труб,
Не проснется мертвец, и не двинется труп…

(перевод Зеэва Жаботинского)

Толпа, пришедшая провожать Бялика на яффскую пристань, была значительно меньшей по размерам, чем та, которая совсем недавно его там встречала…

…В течение многих лет после своей поездки в Эрец Исраэль он был погружен в поэтическое молчание. Зеэв Жаботинский писал: «Бялик не первый на земле крупный поэт, который после большой затраты духа переживает полосу большого уныния. Чаще всего эта полоса выпадает на годы, предшествующие полной зрелости человеческого духа»… «Личная жизнь X. Н. Бялика могла бы сама послужить канвою для большой поэмы. Не потому, чтобы события этой жизни были так необычайны, а потому, напротив, что они так обычны, так характерны для той среды. Вся жизнь гетто в эпоху его распада отразилась бы в этой поэме. Но совокупность собственных произведений Бялика можно рассматривать именно как такую поэму. Тогда нам станет особенно понятен их смысл и внутренняя связь; тогда нам станет понятно, что Бялик — национальный поэт в полном и высшем смысле этого слова, национальный даже там, где ему поется о солнце и любви…»

В 1913 году, в дни празднования сорокалетнего юбилея поэта, Жаботинский напишет ему личное письмо-обращение:

«8 тевета 5673 [1913]

Адони видиди [Милостивый государь и друг мой],

Не стану множить красноречия, просто скажу Вам, что я многому научился от Ваших слов и еще большему, быть может, от периода Вашего молчания, который наступил вслед за периодом поэзии в Вашей жизни. Если не ошибаюсь, более всех печалей огорчил Ваше сердце вид этих прохвостов, которые выучили на зубок Ваши молитвы, которым Вы их обучили, и остались такими же прохвостами, как и были. Надеюсь, меня Вы не впишете в их число: еврейский бунт, которому я научился из Ваших стихов, я старался воплотить; я не преуспел, однако буду пробовать вновь. Простите, что в такой день я пишу о себе, а не о Вас; но я знаю, что для учителя нет более приятного подарка, как — если ему укажут на ученика, верного его уроку.

А из Вашего молчания я научился тому, что в час, когда нашему народу не достает дровосеков, даже первосвященник обязан рубить дрова, пусть и принеся в жертву свое жречество.

Уважающий Вас З[еэв] Жаботинский.»

Когда в конце его жизни они с Зеэвом Жаботинским разошлись в политических взглядах настолько, что продолжение их дружбы стало невозможным, Бялик послал ему напоследок письмо со словами: «В моем сердце очень много горечи из-за этого разрыва». После его смерти Жаботинский напишет: «У Бялика есть одна вечная вещь: „солнце“, свет, молодость, стремление к героизму и романтике… Этому будут учиться у него до тех пор, пока будет светить солнце в небе».

ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ

Через три дня после начала Первой Мировой войны Бялика арестовали в Вене, где они с женой оказались по дороге к месту их обычного отдыха на водах. Его «виной» было его российское гражданство. Два дня несчастная Маня, задействовав всех их местных друзей, бегала по различным канцеляриям, пока мужа не отпустили. Они поспешно вернулись домой, уже полностью осознавая, что мир резко изменился.

Для еврейского ишува Палестины тем временем тоже произошли крупные изменения, и для Иры Ян они оказались трагическими. Те, кто имел российское гражданство, были изгнаны турками в Египет. В Александрии она заболела туберкулезом. Когда британцы завоевали Палестину, она из последних сил добралась домой. Она умерла почти сразу после возвращения в Иерусалим. Ее дочь, поехавшая из Египта навестить отца, отпущенного из ссылки, осталась в России.

В 1919 году Бялик, видимо, уже знал о том, что потерял свою Эстер. Возможно, именно поэтому он не стал предпринимать необходимых усилий для того, чтобы попасть на знаменитый пароход «Руслан», вышедший из Одессы в Яффо в декабре этого года и открывший собой Третью Алию. У него были и другие причины не торопиться: он не хотел оставлять без своей помощи в Одессе младшего брата Берла, у которого вдруг болела дочь.

В Одессе между тем власть переходила из рук в руки. Выпуск книг, написанных ивритским шрифтом, был запрещен, и его типографию закрыли. Население плохо понимало, что происходит вокруг. Что уж говорить о поэте Бялике, который и так отличался рассеянностью. Он постоянно вступал в споры на улицах, и его несколько раз арестовывали, и выпускали только после вмешательства влиятельных друзей. Однажды пришлось обращаться за помощью к Яну Гамарнику, который был женат на Блюме, младшей сестре Мани.

В дни празднования двадцатипятилетия со дня публикации его первого стихотворения «К птице» вся еврейская пресса мира была полна статьями о нем. В одном русскоязычном журнале опубликовали очерк Максима Горького о Бялике: «Трудно говорить о большом поэте, почти невозможно передать с достаточной ясностью все то, что вызывают в душе твоей его стихи, — вихрь чувств, разбуженный ими, почти всегда неуловим для слова. Для меня Бялик — великий поэт, редкое и совершенное воплощение духа своего народа, он — точно Исаия, пророк наиболее любимый мною, и точно богоборец Иов…»

Бялик знал — ему рассказали — что Горький плакал, когда читал его «Город резни» в переводе Жаботинского.

Именно к Горькому он решил обратиться за помощью, когда он сам и его друзья наконец поняли, что еще чуть-чуть — и они окажутся отрезанными от мира и запертыми в таком месте, где они меньше всего хотели бы в эти времена находиться. В 1921 году вопрос «ехать-не ехать» уже не стоял. Все хотели ехать. А границы были закрыты.

Бялик пишет Максиму Горькому письмо с просьбой помочь получить разрешение на выезд за границу двенадцати одесским литераторам с семьями. Это письмо прошло в Москве множество инстанций и вдруг вернулось с резолюцией «разрешить» и подписью Ленина!

Но Горький написал Бялику, что это разрешение пока всего лишь формальное, и кому-то из них придется лично ехать в Москву, чтобы оформить выездные документы для всей группы.

Хаим Нахман Бялик и Моше Кляйнман, снабженные анкетами и официальными просьбами на выезд от имени всех двенадцати семей, садятся в поезд, направляющийся в Киев. По вагонам постоянно снуют вооруженные солдаты, производятся проверки документов, пассажиров опрашивают о цели их поездки… Один раз Бялик отвечает невпопад, и их с Кляйнманом арестовывают. В этом месте биография еврейского национального поэта вполне могла очень быстро закончиться, но их спасает чудо — «человеческий фактор». Один из высокопоставленных красноармейцев, к которому их приводят, оказывается, слышал о Бялике… Их отпускают, и они двигаются дальше.

В Киеве они неожиданно для хозяев появляются в доме тестя и тещи Хаима Нахмана. Родители Мани вне себя от счастья. Тесть, обнимая его, бормочет что-то по поводу воскрешения мертвых… Оказывается, в город совсем недавно пришли слухи о том, что Бялика расстреляли белые за укрывательство коммуниста! Он успокаивает своих родных и объясняет, что он действительно укрывал коммуниста, и как бы он мог этого коммуниста не укрывать — ведь это был Ян Гамарник, муж Блюмы, Маниной сестры, и их собственный зять. Но его никто не расстрелял! Вот же он перед ними — совершенно живой!

Они садятся на московский поезд. Их друзья в Москве встречают их теми же словами: благословен воскрешающий мертвых! Оказывается, в Москве тоже были уверены, что Бялика больше нет — но, в противовес киевской версии о его трагический гибели, здесь считали, что его расстреляли коммунисты за укрывательство белого офицера.

Совершенно живой и даже полностью оживший от новых впечатлений Бялик между тем ходил по культурным мероприятиям и почти все свободное время проводил на репетициях «Габимы». Он был замешан в спор между Ханой Ровиной и другой актрисой, одесситкой и его протеже, молодой Шошаной Авивит — обе претендовали на одну и ту же роль, и Ровина сердилась на него за то, что он продвигает Шошану. «Габима» ставила пьесу Ан-ского в переводе Бялика под названием «Между двух миров» — другое ее название было «Дибук».

Он был широко известен и за пределами еврейского круга. Не один только Горький среди русских писателей и поэтов его почитал. 14 марта 1921 года Марина Цветаева пишет Максимилиану Волошину: «Сейчас в Москве Бялик и еврейский театр „Габима“…» Что касается Волошина, то о нем известно, что он в течение двух лет учил иврит только для того, чтобы прочитать в подлиннике Хаима Нахмана Бялика.

Однако же, их дело, ради которого они приехали, стояло на месте. Даже личной подписи Ленина не хватило для того, чтобы они смогли миновать длинные очереди во множестве советских приемных. Одна из секретарш сказала им, что она самолично отказывает им в их просьбе и дальше их не пропустит. Бялик и Кляйнман долго собирались с духом и в конце концов решились, за неимением альтернативы, напрямую позвонить ее начальнику, который должен был решить их вопрос. Тот их даже не дослушал, воскликнул: «Какая наглость!» и бросил трубку.

В полном отчаянии они обратились к друзьям, и был найден выход: их познакомили с еврейским врачом, который лечил генералов Красной армии. И тот им помог: они наконец получили, с помощью одного из его пациентов, все необходимые разрешения. Им даже позволили вывезти с собой книги, «ненужные советской власти», и еще и дали возможность тут же послать телеграмму домой с радостной вестью об успехе их миссии.

ИСХОД И ТЕЛЬ-АВИВСКИЕ АНГЕЛЫ

Они вернулись в Одессу через несколько месяцев после того, как ее покинули, с полной победой. Некоторые сложности все же еще ждали их впереди: они нашли судно, капитан которого был готов доставить их к берегу Турции, но тот отказывался брать плату в рублях. Он сообщил двенадцати писателям и их семьям об этом, когда они уже находились на борту и их квартиры были экспроприированы и заселены другими.

После целой цепи дальнейших приключений пароход все же вышел в путь. Их сопровождали красноармейцы, и несчастные пассажиры, не верившие в то, что все для них вот-вот благополучно закончится, боялись произнести вслух даже одно слово. И только после того, как солдаты перешли с их парохода на катер и вернулись на берег, писатели и их семьи смогли с облегчением выдохнуть…

Приключения продолжились. В Турции им долго не давали сойти на берег, подозревая, что они могут быть коммунистами и русскими шпионами, поскольку других из СССР не выпускали. Писатели обратились в организацию, занимавшуюся в Турции репатриацией в Эрец Исраэль, и наконец-то попали к своим — их приняли на берегу, накормили и оформили документы для въезда в Палестину — для тех из них, кому они были нужны…

У Бялика же были другие планы. Он попрощался со своими друзьями-писателями и их семьями, с братом и его семьей, которые отплывали в Эрец Исраэль. А они с Маней направили свои стопы в сторону Берлина.

Во-первых, им с женой обоим не мешало подлечиться. А во-вторых, его ждало в Европе множество дел, связанных с его издательской деятельностью.

Он возродил в Берлине закрытую прежде в Одессе советской властью «Морию». Вдобавок к этому, он основал еще одно издательство под названием «Двир».

Он пробыл в Берлине три года. К его пятидесятилетию в 1923 году вышло полное собрание его сочинений — прекрасно изданный, тиражом в 3200 экземпляров, четырехтомник — поэзия, переводы, художественная проза, статьи и эссе.

Он заработал на этом четырехтомнике двадцать тысяч долларов. Вот теперь можно было наконец репатриироваться в Святую Землю и строить в ней свой дом!

…Бялик с Маней сошли на берег в Александрии. Пароход направлялся дальше в Яффо, но ему и подумать было страшно о том, что его там ждет. Он с ужасом вспоминал встречу, устроенную ему на яффской пристани в 1909 году.

Но земля полнится слухами. Когда они прибыли на поезде из Александрии в Лод, вся платформа была запружена толпой встречающих, несмотря на ранний утренний час. Дальше — местный поезд из Лода в Тель-Авив, еще более многолюдная встреча на вокзале, торжественное рукопожатие с мэром Дизенгофом…

Для начала их поселили в отеле на углу улиц Герцль и Лилиенблюм. Уже через неделю Бялик купил участок на краю новой, только что проложенной тель-авивской улицы. На тут же проведенной торжественной церемонии эта улица сразу получила его имя.

Его путь сюда оказался непрямым и нелегким. Но вот наконец он стоит рядом со строительной площадкой и разговаривает с архитектором, и советуется с прорабом, и лично следит за каждой деталью в процессе возведения своего собственного дома в Эрец Исраэль…

[…] — Мы соперники Рока,
Род последний для рабства и первый для радостной воли!
Мы разбили ярем, и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали — но небо ничтожно и мало;
И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала.
На вершинах утесов и скал, где рождаются бури,
Нас учили свободе орлы, властелины лазури, —
‎И с тех пор нет над нами владыки!
Пусть замкнул Он пустыню во мстительном гневе Своем:
Все равно — лишь коснулись до слуха мятежные клики,
‎Мы встаем!
‎Подымайтесь, борцы непокорного стана:
‎Против воли небес, напролом,
‎Мы взойдем на вершину, взойдем
‎Сквозь преграды и грохот и гром
‎Урагана! […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

Через несколько дней после приезда Бялика в Эрец Исраэль началась Четвертая Алия. Он стал первым ее представителем.

…В 1924 году, вернувшись со строительной площадки, на которой возводятся стены его дома, Бялик пишет Шимону Дубнову: «Построение „дольнего“ Иерусалима, чтоб ты знал, производится силой, которая выше разума. Каждый день возникают новые дома на песке. Тель-Авив разрастается в длину и в ширину… Ангелы строят Эрец Исраэль по ночам».

Те «ангелы», которые строили его собственный дом, потрудились на славу. На первом этаже расположилась огромная гостиная, которая могла вместить целую толпу посетителей.

В первые же месяцы он позаботился о том, чтобы завершить свои берлинские дела. Он закрыл издательство «Мория», а «Двир» перевел в Тель-Авив. Затем он вызволил из СССР родителей Мани и поселил в своем огромном доме. Теперь в нем было уже четверо жильцов, и по крайней мере один из них — он сам — чувствовал себя плохо в его стенах…

Жизнь в Тель-Авиве для него утомительна. У него нет ни минуты отдыха. Гостиная его дома рассчитана на большое число посетителей. Он сам ее такой запланировал, но теперь его силы иссякают. К нему стучатся в дверь абсолютно все, по любому вопросу. Он всем помогает. Приходят люди, которые просят его дать имя их новорожденному ребенку, или придумать название для нового магазина. Названия газет он тоже придумывает, — например, «Давар» назван по его рекомендации, — у него есть стихотворение с таким названием (по-русски оно переведено как «Глагол»).

К нему постоянно приходят соседские дети, которые ничуть ему не мешают и с которыми он общается на равных. Они — его несбывшееся, его неосуществленная мечта о настоящем семейном доме…

Он затевает у себя еженедельный семинар под названием «Онег Шабат» — «Субботнее наслаждение». На нем читаются лекции по Танаху, Талмуду, философии, истории, географии, ботанике. Вначале это имеет вид третьей субботней трапезы, которая проходит за столом и где подается угощение, но затем, когда число желающих посетить «Онег Шабат» превышает то количество людей, которое может вместить дом Бялика, начинают искать один за другим новые залы, и встречи становятся просто лекциями. В конце концов один из меценатов строит специальной дом для этих встреч, который получает название «Оэль Шем». Подобные встречи, по образцу тель-авивских «Онег Шабат», начинают проходить и в Иерусалиме, и в Хайфе.

Бялик больше не пишет стихов. Удивительно, но иногда новые стихи все же появляются, — но всегда не дома, а в поездках.

Однажды он сказал Ури Цви Гринбергу: «Когда-то я жил в подвале с одной только форточкой, и оттуда на меня смотрела шхина. Как бы я хотел туда вернуться!»

Но не прерывается его общественная жизнь. Он активно общается, встречается, разговаривает не только с соседями, горожанами, детьми, но также и с коллегами по «ремеслу».

Несколько раз он навещал в ее последней квартире на улице Буграшов смертельно больную поэтессу Рахель. Свидетельств об их беседах нигде не сохранилось, но зато сохранились ее восторженные и теплые отзывы о Бялике и рассказы ее подруг о том, как эти визиты поднимали ей настроение. Еще в 1919 году в Одессе Рахель переводила стихи Бялика на русский язык, — к сожалению, этих переводов также нигде не найдено… На ее похоронах Бялик причислил ее к «хору пророчицы Мирьям» и сказал, что в ее стихах ему слышатся «песни дочери Ивтаха, ушедшей в горы, чтобы проститься со своими подругами».

Он изо всех сил пытался помочь поэтессе Элишеве, с которой так несправедливо обошлась судьба — после взлета ее поэтической карьеры, после полного успеха ее стихов, она внезапно, после смерти мужа, осталась без средств к существованию. Бялику не удалось устроить ее, по ее просьбе, на работу в Национальную библиотеку, и тогда он все равно нашел способ ее спасти, добившись для нее небольшого ежемесячного пособия от Союза писателей.

«ГДЕ ЖЕ ЮНОСТЬ В МИРЕ ЭТОМ?»

Восемь раз в течение последних лет жизни Бялик выезжал за пределы Эрец Исраэль и выступал в разных странах перед потенциальными жертвователями, пытаясь спасти свое издательство «Двир».

Однажды они вместе с Маней едут для этой цели в Америку. Когда корабль подходит к берегу, спускается туман, и Бялик, глядя сквозь него на приближающиеся силуэты зданий, хватает жену за руку и восклицает: «Смотри!» Она смотрит и видит очень высокие дома, множество высоченных домов… «Это же вавилонские башни!» — шепчет ее потрясенный супруг.

В декабре 1930 года он отправляется с лекционным турне в Лондон, на этот раз один. Там, на семинаре лондонских еврейских писателей, он знакомится со студенткой из Эрец Исраэль по имени Хая Пикгольц, которая изучает в лондонском университете философию и английский язык. Потом она станет учительницей английского в Тель-Авиве. После того, как ее имя всплыло не так давно в среде биографов Хаима Нахмана Бялика, одна из ее знакомых сочла нужным рассказать о том, какой она ее увидела. По ее словам, Хая одевалась старомодно, в темные платья с воротничками и в шляпу с полями. Не это ли задело некие струны в душе тоскующего по уходящему прошлому великого поэта?

Перед самой смертью, находясь уже в доме престарелых, Хая Пикгольц передала исследователям творчества Бялика пачку его писем.

«Милая,

ни вчера, ни сегодня я не слышал твоего голоса и не видел тебя, и мое сердце стремится к тебе. Если бы ты знала, как лечат прикосновения твоих пальцев мое сердце, и как оживляет твоя близость мое тело. Каждый поцелуй, который ты оставила на моем лице и на моих руках, были как крепость для моей души. Но я только сейчас узнаю, до какой степени ты была сладка и дорога мне в те немногие дни, когда ты была мне близка. Как дочь? Как сестра? Как невеста? В моей любви к тебе есть этот треугольник целиком. Для меня драгоценна каждая минута, которую ты в своем милосердии разделила со мной… Никогда не иссякнет память об этих минутах, и не исчезнет их аромат из моего сердца… Когда я думаю о тебе — моя душа спрашивает: что случилось со мной, что я так потянулся к тебе? Ведь я уже многие годы был укрыт мантией отшельничества, и мой дух и разум не тянулись к женщине. Но в твоем лице мне раскрылось что-то, что потрясло мою душу до самых основ и заполнило ее милосердием до края. И я все еще не знаю, что это было и в чем корень этого? Любовь, которая не пришла? Тайные страдания души?.. Я целую все кончики твоих пальцев. Твой Бялик».

Возможно, ему показалось, что он наконец нашел ту, кому можно переадресовать одно свое невероятно личное, отчаянное, трогательное стихотворение, когда-то обращенное к другой, той, что ушла от него безвозвратно… Ведь не случайна перекличка строк из письма к Хае Пикгольц: «Как дочь? Как сестра? Как невеста?» — и второй строчки из этого стихотворения, написанного им в 1905 году, в разгаре его романа с Эстер:

Крыльями меня накроешь,
станешь матерью, сестрою,
и отвергнутым молитвам
ты пристанище раскроешь.

В час заката, состраданья
поделюсь с тобой секретом:
я не знаю — где же юность
в мире этом?

Расскажу еще я тайну:
сердце бедное в печали.
Я не знаю — что любовь,
обозначает?

Вот и звезды обманули,
и мечты мои иссякли,
в этом мире не осталось
мне ни капли.

Крыльями меня накроешь,
станешь матерью, сестрою,
и отвергнутым молитвам
ты пристанище раскроешь.

(перевод Мири Яниковой)

(Кому это было посвящено на самом деле? Может быть — Шхине?)

После того, как они расстаются, Хая посылает ему письмо на его тель-авивский адрес. Оно приходит, когда Бялик в очередной раз находится в отъезде. В нем нет ничего, кроме ее фотографии и двух слов благодарности за что-то. Маня почти без комментариев пересылает это письмо мужу.

Бялик немедленно пишет жене:

«Письмо Хаи Пикгольц с фотографией, которое ты мне переслала, я получил. Ты могла его спокойно оставить на столе вместе с другими письмами, которые приходят в Тель-Авив на мое имя, до моего возвращения домой. Однако я предполагаю, что ты сделала это специально, чтобы меня упрекнуть. Я вижу это также и из того, что ты добавила к этому письму всего несколько слов, без подписи. Значит ли это, что до сих пор я не смог доказать тебе, что все твои подозрения беспочвенны и не имеют никакого основания? Что я все-таки могу сделать, Манечка? Я никогда бы не смог подумать, что после нашей совместной жизни в течение почти сорока лет ты так плохо знаешь своего мужа. Я клянусь тебе своей жизнью, твоей жизнью, которая мне дороже, чем моя, жизнью наших дорогих родителей, — что не произошло ничего, что дало бы тебе право так думать обо мне.

Иногда я огорчаю тебя, но, когда я далеко от тебя, я не способен сделать даже самую малую вещь, которая могла бы тебя обидеть. Напротив, чем больше мы живем вместе, тем сильнее наша связь и моя преданность тебе. Бог свидетель, что я говорю это не для того, чтобы успокоить тебя, а потому, что это — правда. Неужели ты сама этого не понимаешь? Письмо из Лондона пришло в ответ на получение ею нескольких книг, которые я попросил переслать ей из «Двира» в качестве оплаты за помощь, которую она мне оказала. Я пообещал это ей и исполнил обещание, и она подтвердила получение книг в своем письме и выразила свою благодарность тем, что приложила фотографию, потому что считала, что доставит мне этим удовольствие. Но я не посылал ей до этого момента ни одного письма, даже ни одного слова. Я говорю тебе правду! Дорогая Маня! Ради твоего спокойствия, и ради моего спокойствия — выкинь из сердца эти глупости! Уже слишком поздно. Я уже двумя ногами вступил в период старости. Не смейся надо мной и над собой. Мне нужно сейчас совсем другое отношение и другое поведение с твоей стороны. Я всегда верил в твой хороший вкус. Неужели я ошибался? Я и сейчас верю, что это шутка. Но это плохая и вредная шутка… Я целую и обнимаю тебя и родителей. Я люблю вас всех всем сердцем и душой. Ваш Хаим Нахман Бялик».

ТЕЛЬ-АВИВ БЕЗ БЯЛИКА

…Его уже давно беспокоят камни в почках, он ездит на лечение в Вену, ему становится после этого лучше, но болезнь всегда возвращается. Перед очередной такой поездкой он просит тестя найти жильцов в их огромный дом, а для их собственной небольшой семьи снять квартиру в Рамат-Гане.

После возвращения, в новой рамат-ганской квартире, в относительной тишине, он опять обретает способность писать стихи. Он затевает строительство в Рамат-Гане нового дома, гораздо более скромного, чем тель-авивский, который тем временем благополучно сдан другим жильцам.

Новый дом он достроить не успевает.

Врачи единодушно постановляют, что его проблему с почками можно решить только при помощи полостной операции. Бялик с женой опять едет в Вену, в надежде покончить раз и навсегда с постоянно возвращающимися сильными болями.

Операция прошла успешно. Он умер через несколько дней после нее от сердечного приступа.

Тель-Авив остался без своего любимого поэта.

Похороны были очень многолюдными.

И если бы только он сам смог выступить на последнем огромном митинге, опять собравшемся в этом городе в его честь…

Он написал это стихотворение еще в 1908 году, накануне своей первой поездки в Эрец Исраэль, и накануне настигшего его затем большого периода молчания.

Возможно, оно бы ему тут подошло. Возможно, его бы опять не поняли…

…И будет,
Когда продлятся дни, от века те же,
Все на одно лицо, вчера как завтра,
Дни, просто дни без имени и цвета,
С немногими отрадами, но многой
Заботою; тогда охватит Скука
И человека, и зверей. И выйдет
В час сумерек на взморье погулять
Усталый человек — увидит море,
И море не ушло; и он зевнет.
И выйдет к Иордану, и увидит —
Река течет, и вспять не обратилась;
И он зевнет. И в высь подымет взоры
На семь Плеяд и пояс Ориона:
Они все там же, там же… и зевнет.
И человек, и зверь иссохнут оба
В гнетущей Скуке, тяжко и несносно
Им станет бремя жизни их, и Скука
Ощиплет их до плеши, обрывая
И кудри человека, и седые
Усы кота.
Тогда взойдет Тоска.
Взойдет сама собой, как всходит плесень
В гнилом дупле. Наполнит дыры, щели,
Все, все, подобно нечисти в лохмотьях.
И человек вернется на закате
К себе в шатер на ужин, и присядет,
И обмакнет обглоданную сельдь
И корку хлеба в уксус, и охватит
Его Тоска. И снимет свой чулок,
Пролипший потом, на ночь — и охватит
Его Тоска. И отхлебнет от мутной
И тепловатой жижи — и охватит
Его Тоска. И человек и зверь
Уснут в своей Тоске, и будет, сонный,
Стонать и ныть, тоскуя, человек,
И будет выть, царапая по крыше,
Блудливый кот.
Тогда настанет Голод.
Великий, дивный Голод — мир о нем
Еще не слышал: Голод не о хлебе
И зрелищах, но Голод — о Мессии!

И поутру, едва сверкнуло солнце,
Во мгле шатра с постели человек
Подымется, замученный тревогой,
Пресыщенный тоскою сновидений,
С пустой душой; еще его ресницы
Опутаны недоброй паутиной
Недобрых снов, еще разбито тело
От страхов этой ночи, и в мозгу
Сверлит еще и вой кота, и скрежет
Его когтей; и бросится к окну,
Чтоб протереть стекло, или к порогу —
И, заслоня ладонью воспаленный,
Алкающий спасенья, мутный взор,
Уставится на тесную тропинку,
Что за плетнем, или на кучу сору
Перед лачугой нищенской, — и будет
Искать, искать Мессию! — И проснется,
Полунага под сползшим одеялом,
Растрепана, с одряблым, вялым телом
И вялою душой, его жена;
И, не давая жадному дитяти
Иссохшего сосца, насторожится,
Внимая вдаль: не близится ль Мессия?
Не слышно ли храпение вдали
Его ослицы белой? — И подымет
Из колыбели голову ребенок,
И выглянет мышонок из норы:
Не близится ль Мессия, не бренчат ли
Бубенчики ослицы? — И служанка,
У очага поленья раздувая,
Вдруг высунет испачканное сажей
Свое лицо: не близится ль Мессия,
Не слышно ли могучего раската
Его трубы…

(перевод Зеэва Жаботинского)

Маня сразу же передала тель-авивскому муниципалитету ключи от их дома, получив взамен для себя и своих родителей небольшую квартиру неподалеку. Дом Бялика был превращен в музей.

…В 1923 году в Кишиневе Ицхак Альтерман, выдающийся еврейский педагог, отец будущего великого поэта Натана Альтермана, опубликовал статью к пятидесятилетию Хаима Нахмана Бялика. «Большой дар преподнес Бялик народу — свою поэзию, — писал он. — В глубине каждой нашей души есть уголок, в которой заключен образ Бялика, действующий за порогом сознания, укрепляющий и поддерживающий нас, оживляющий наш дух даже тогда, когда наше внимание не сосредоточено на его книгах. Наши мечты о будущем, корни нашей души питаются из этого источника…»

О том, кем был Бялик для своего поколения, мы узнаем из письма, отправленного своему сыну Ицхаком Альтерманом, педагогом, подвижником, внесшим на протяжении жизни огромный вклад в становление разговорного и литературного иврита. По следам скандала в прессе, вызванного стихотворением Бялика, по следам его критики со стороны Авраама Шленского, — а затем попытки его сына всех помирить, — Альтерман-отец пишет Натану: «Твое письмо вызвало во мне большую печаль… Возможно, Шленский во многом прав в своей оценке этого и других стихов Бялика в качестве произведений искусства… Но неужели ваша рука не отказывается писать в тот момент, когда вы собираетесь его позорить?.. Мы, принадлежащие к его поколению, согласились между собой не оценивать его мерками литературной критики… Более того, я позволю себе дерзость заявить, что в одном только четверостишии из твоего „Городского потока“ заключено больше поэзии и таланта, чем во всем стихотворении „К птице“ целиком. Но пришло бы тебе в голову сравнивать себя, или даже Черниховского, или Шнеура, с Бяликом? Всегда был „ребе“, и были простые евреи, иногда превосходящие его своим талантом к учебе, но разве позволил бы себе кто-нибудь из хасидов проводить сравнение?..»

Реклама