НАТАН АЛЬТЕРМАН. ОХРАННАЯ ПЕСНЯ. Биографический очерк

Мири Яникова

(все переводы стихов Натана Альтермана в этом тексте сделаны автором, Мири Яниковой)


Натан Альтерман

Стихи Натана Альтермана

ВСТУПЛЕНИЕ

Талант Натана Альтермана — это многогранный талант, и если бы мы были знакомы только с одной, любой из его граней, этого было бы достаточно для того, чтобы он смог войти в историю и стать любимейшим национальным поэтом.

Натан Альтерман — гениальный поэт. Он выпустил пять великолепных сборников стихотворений, из которых первый представляет собой «чистую» поэзию высочайшего уровня, взгляд поэта-путешественника на открывающийся перед ним мир, а последующие — это тоже поэзия высочайшего уровня, но одновременно и мистическое описание событий, происходивших в реальности.

Натан Альтерман — непревзойденный публицист. Более тридцати лет он вел в газетах еженедельные публицистические колонки, самая известная из которых — «Седьмая колонка» в газете «Давар». Некоторые стихи из этой колонки вызвали при их появлении целую бурю и взрыв восхищения среди читателей. Он поднимал, и в стихах, и в прозе, самые актуальные темы того времени, а время было сложное — Вторая Мировая война, борьба за Государство, Война за Независимость, становление страны, опять войны… На его стихи из «Седьмой колонки» несколько раз накладывали запрет мандатные власти.

Натан Альтерман — автор «легкой» поэзии, то есть стихов для театральных пьес. Он был очень тесно связан с несколькими тель-авивскими театрам. Он писал слова для куплетов, исполнявшихся актерами со сцены, переводил и сам писал пьесы.

Каждая из этих трех граней отражает две другие. Альтерман-поэт — это также и Альтерман-публицист, Альтерман-автор куплетов — это также и Альтерман-поэт и Альтерман-публицист…

Он был знаком и поддерживал тесную дружбу с главами государств, был близким другом Ицхака Саде, советником и приятелем Моше Даяна, Давида Бен-Гуриона. Государственные деятели иногда с нетерпением ждали выхода его «Седьмой колонки», чтобы узнать его мнение об актуальных проблемах и на основе этого мнения принять решение.

Его личная жизнь была очень запутанной, до самого конца рядом с ним находились одновременно две женщины, каждая из них его любила, каждая была ему дорога. И еще у него была любимейшая дочь, которая очень страдала от этой ситуации.

Ему было непросто… Но он справился со своей жизненной миссией поэта-пророка. Да, он был пророком, он видел заранее не только те события, которые вот-вот поднесет история, но и те, которые касались его лично. И он определял историю, как и положено пророку.

Альтерман, властитель умов, гениальный публицист, друг генералов и премьер-министров, неофициальный советник тех, кто принимал важные политические решения, — этот Альтерман существовал всю свою жизнь в им же созданных «харчевнях духов». Альтерман, вцепившийся в свой обожаемый Тель-Авив и никогда его не покидавший без абсолютной на то необходимости, — шагал всю свою жизнь по созданным его воображением дорогам, соединяющим дом и «харчевни», и видел на них обнимающий кипарис месяц, и ресницы хвои, и беседовал с проходящими мимо ланям и овцами…

ДЕТСТВО И СКИТАНИЯ

…Стерна Фрида, бабушка Натана Альтермана, немного знала иврит. Но с внуками она говорила только на идише. Она поясняла: а вдруг однажды придет бедняк, знающий только идиш, и попросит о помощи? Они же должны будут его понять.

В Варшаве, в просторной многокомнатной квартире, в 1910 году, в год рождения своего первенца Натана, супруги Ицхак и Белла Альтерман открыли еврейский детский сад. Ицхак был гебраистом, а его жена, которая его полностью поддерживала и несла на себе огромную часть забот по содержанию созданного им еврейского детского учреждения, любила русский язык и дома всю жизнь говорила на нем. Их дети, Натан и Лея, росли двуязычными. Белла, параллельно с работой в садике, закончила варшавский университет и стала зубным врачом.

Детей в садике обучали ивриту по новой популярной «фребелевской» системе, предполагающей погружение в язык через стихи и песни. Директор сам сочинял для них часть текстов для песенок-игр. Именно Ицхак Альтерман является автором до сих пор популярного стихотворения про бородатого козлика («еш лану таиш, ла-таиш еш закан…»)

Через год в той же квартире Ицхак Альтерман открывает курсы воспитательниц еврейских детских садов, на которые принимаются девушки с 16 лет, знающие иврит. На курсах изучают педагогику, еврейскую историю, основы естественных наук и медицины, музыку и рисование. Вокруг еврейского учебного заведения собирается группа писателей, учителей и интеллектуалов. Варшавская квартира Альтерманов становится клубом. Туда приходит Бялик, приходят те, кто относится к кругу его учеников и почитателей. Завсегдатаями и посетителями становятся Ицхак Кацнельсон, братья Гнесины, Шмуэль Лейб Гордон, Яаков Фихман, Шимон Быховский, Гилель Цейтлин, Ицхак Лейбуш Перец. Особая связь у семьи Альтерманов установилась с писателем Ури Нисаном Гнесиным.

Натан был красивым ребенком, спокойным, молчаливым и дисциплинированным. Он был очень привязан к отцу. Он рос в обществе писателей. Естественно, уже с шести лет гениальный мальчик начинает писать стихи на иврите. На протяжении всего его детства эти стихи — прямое подражание главному авторитету, Бялику. В восьмилетнем возрасте он аккуратно записывает в свою тетрадку стихотворение под названием «Посвящено поэту Х.Н.Бялику». Он пронес это почитание через всю свою жизнь. По легенде, охотно пересказываемой его тетей Гитл, Бялик однажды, когда ему показали стихи маленького Натана, потрепал его по плечу и произнес: «Этот превзойдет Бялика!»

И отец, и мать Натана Альтермана воспитывались в хабадской традиции. Оба были первым поколением, вышедшим из мира традиции (но в основном традицию сохранившим), чтобы создать что-то новое. Ицхак действительно создал что-то совсем новое — курсы воспитательниц еврейских детских садов, а фактически первые (или одни из первых) высшие курсы для еврейских женщин.

В Польше, в отличие от остальной территории Российской империи, действовал закон, в соответствии с которым позволялось открывать детские сады, в которых преподавание велось на национальных языках, а не на русском. Но продлилось это недолго. В 1914 году всем, кто не имел польского гражданства, было приказано покинуть Варшаву. Альтерманы моментально принимают решение об отъезде, собирают вещи и отправляются в путь. Ицхак понимал, что, когда будет захвачена Варшава, сразу же прервется связь с чертой оседлости — Литвой, Украиной, Белоруссией — и он, человек, для которого еврейское образование было делом жизни, окажется оторванным от своей среды.

Они отправляются в Гомель — на его родину, — а затем, почти сразу же, продолжают путь в Москву. Там, в квартире неподалеку от Курского вокзала, Ицхак Альтерман возобновляет свое дело, фактически копируя то, что он создал в Варшаве. В Москве появляется еврейский садик и курсы воспитательниц. На этот раз на курсы принимают и тех, кто изначально не знает иврита, — они учатся дополнительные два года. И в Варшаве, и в Москве одной из учениц этих курсов была будущая актриса Хана Ровина.

Московский садик в конце концов тоже закрылся — в 1917 году. Ицхак Альтерман опять поднимает семью с места. В Киеве, куда они перебрались, развернуться с садиком и курсами не удалось, город почти сразу захватили большевики. Впервые Ицхаку приходится зарабатывать на пропитание семьи непривычными для него способами, в частности, продажей мыла на рынке. Натан находится с отцом неотлучно. Именно в детских впечатлениях этого периода заложены корни некоторых его поэтических произведений — «Песен о казнях египетских», «Песни десяти братьев». В этот период счастливый, хоть и молчаливый варшавский ребенок превращается в замкнутого и печального мальчика. Через некоторое время его отцу все же удалось устроиться на работу учителем в государственный детский приют. Но именно поэтому он был лишен возможности уехать из города.

КИШИНЕВСКАЯ ГИМНАЗИЯ

В 1919 году Ицхак, понимая, к чему идет дело, принимает решение о бегстве. Они опять пускаются в путь. Их промежуточной целью является Кишинев.

Зимой 1919—1920 годов Украина уже была советской республикой. Границы были закрыты. Семья Альтерманов остановилась на юго-западной границе, проходящей по реке Днестр, которую необходимо было пересечь по льду. Множество семей беженцев со всех концов необъятной страны скопилось в этом регионе. Чтобы оказаться на другом берегу и в другой стране — в Румынии — нужно было заплатить тем, кто под огнем организовывал переправу. Пограничники с обеих сторон стреляли в беженцев. Семья Альтерманов состояла из пяти человек, среди которых было двое детей и бабушка Стерна Фрида. Предприятие было опасным и непредсказуемым, но глава семьи, взвесив альтернативы, все же решился на него. Все закончилось благополучно. Этой переправе, рассказа о которой не сохранилось, посвящено одно из детских стихотворений Натана под названием «Перед Днестром».

В 1920 году семья оказывается в Кишиневе, и десятилетний Натан поступает там в гимназию. Его отец, конечной целью которого является репатриация в Эрец Исраэль, решает сделать остановку на пути, и они задерживаются в Бессарабии на целых пять лет. Ицхак Альтерман опасается, что не сможет продолжить свое занятие — организацию учреждений начального еврейского образования — в разоренной войной Палестине. Конечно, там уже существовали еврейские детские садики, и под властью мандата они медленно восстанавливались. Об Альтермане, известном педагоге, там уже знали. Но он решил немного подождать.

На протяжении пяти лет учебы в Кишиневе Натан проявил себя очень способным, но замкнутым и одиноким учеником — сказались тяжелые годы в Киеве. Он пишет много стихов — записывает их в тетрадку и печатает в школьной газете. Он даже входит в состав ее редколлегии. В это время он все еще находится под влиянием непререкаемого авторитета Бялика. Знакомство с творчеством Шленского и Ури Цви Гринберга у него пока впереди.

Ицхак Альтерман возобновляет в Кишиневе свои курсы для воспитательниц и свой детский садик, он открывает даже два садика, одним из которых руководит Белла.

Уже в 1922 году над еврейским образованием в Румынии начали сгущаться тучи. Осенью 1924 года правительство потребовало, чтобы все образовательные учреждения перешли на румынский язык. Больше в Восточной Европе не было никаких перспектив.

Ицхак Альтерман принимает решение о репатриации.

В его последний день в кишиневской гимназии четверо друзей Натана подарили ему толстую тетрадку, на обложке которой красиво написали на иврите: «Натан Альтерман. Стихи». Так были подписаны им самим его прежние, уже заполненные тетради. Это был прекрасный символический дар. Чистые страницы для его будущих стихов, которые появятся уже в Эрец Исраэль, лежали перед ним.

Детство Натана было детством ребенка-беженца, всем существом своим ощутившего сущность дороги — в поездах, в телегах, пешком. Конечно же, он помнил много — места, имена, происшествия. Но он никогда не раскрывал ни в каких своих записях деталей этих воспоминаний. Это был секрет, наложивший печать на его стихи.

ПОЭТ С ПОСЛЕДНЕЙ ПАРТЫ

В апреле 1925 года Натан с большим воодушевлением помогает отцу грузить вещи на повозку. Они отправляются на Кишиневский вокзал. Путь лежит в Констанцу, и оттуда морем — в Эрец Исраэль.

На корабле Натан открывает подаренную друзьями тетрадку со своим именем на обложке, предназначенную для его тель-авивского творчества. Он записывает в нее первое, пока еще дорожное стихотворение. Оно называется «Море».

Корабль причалил в Яффо накануне Песаха, они едва успели добраться до дома друзей, где и провели свой первый Седер на Святой Земле.

Ицхак Альтерман сразу получил место в педагогической администрации мэрии. Его знали и очень ценили его вклад в еврейское образование в Европе, но его тель-авивский дом уже не был таким, каким он смог сделать его в Варшаве, а затем в Москве и в Кишиневе. Это был просто один из многих открытых домов, где собирался кружок деятелей культуры. Сюда приходил и Бялик, который приехал и поселился в Тель-Авиве на год раньше Альтерманов.

Так называемая «Четвертая Алия», в основном из Польши и России, где начали закрываться еврейские учреждения, была в полном разгаре. Выбор у беженцев был небольшим — Америка как раз ограничила квоту на въезд.

Ицхак быстро нашел квартиру и записал сына и дочь в школу. Натан пошел в гимназию Герцлия, его сестра Лея на следующий год присоединилась к нему там.

У Натана был русский акцент и небольшое заикание, появившееся в тяжелый киевский период. Он замыкается в себе. Но одновременно он записывает много новых стихов в свою тетрадку и с воодушевлением участвует в экскурсиях по Эрец Исраэль, которые входят в обязательную школьную программу. В стихах он постепенно переходит с ашкеназского, «бяликовского» произношения на разговорное сефардское. Это способствует ослаблению влияния на него кумира детства. Он будет избавляться от этого влияния постепенно в течение всей юности, но никогда, на протяжении всей своей жизни, не перестанет уважать и почитать Хаима Нахмана Бялика.

Если в Кишиневе он показывал друзьям свои стихи и публиковал их в школьной газете, то в тель-авивской гимназии «Герцлия» никто и не подозревает о том, что он поэт. Он сидит на последней парте, говорит только тогда, когда к нему обращаются, но с готовностью отвечает на любые просьбы что-то объяснить или помочь с учебой. Барух Бен-Йегуда, его учитель и впоследствии директор гимназии, потом вспоминал: «Если бы мне сказали тогда, когда я был его учителем, что этот мальчик будет поэтом, создающим общественное мнение, что он станет общественной совестью — я бы не поверил».

Натан впервые пробует вкус новой поэзии. Он читает Ури Цви Гринберга в «Даваре» и Авраама Шленского в «Хедим» и в «Ха-Аарец». Он пленен Шленским. Если Бялик — признанный и уважаемый авторитет, то Шленский — представитель нового направления в поэзии, которое близко и понятно сердцу Натана Альтермана.

ПАРИЖ И НАНСИ

Осенью 1929 года, за два дня до Рош а-Шана, Натан Альтерман садится в Яффо на корабль до Марселя. Он отправляется учиться в Париж. На долгих семейных совещаниях так и не было решено окончательно, какую профессию он должен выбрать, но список был сокращен до двух пунктов — медицина или агрономия. Профессию агронома можно было получить за два года, и этот путь был очень популярным среди молодежи Эрец Исраэль. Эта профессия считалась «сионистской». На врача нужно было учиться гораздо дольше. Но окончательный выбор можно было отложить на год. Пока что он отправлялся в Сорбонну, где должен был взять предварительный годовой курс. В программу обучения включались такие предметы, которые в дальнейшем могли понадобиться и агроному, и врачу — физика, химия и естественные науки. Через год он примет решение продолжить обучение в университете Нанси — на инженера-агронома.

На корабле по дороге в Марсель он знакомится с Хаимом Гамзу, который тоже едет учиться. Прибыв в Париж, они снимают комнату на двоих в студенческом отеле «Эрмитаж». Гамзу приходится работать по ночам, чтобы оплачивать учебу. Натан получает деньги из дома и материальными проблемами не обременен. Он пишет стихи — но записывает их в тетрадь только в те моменты, когда остается в комнате в одиночестве, так, что его друг до самого конца не подозревает, что он пишет стихи. Не подозревают об этом и другие однокурсники, среди которых много студентов из Эрец Исраэль.

Однажды Натан оставляет на столе деньги и записку для Хаима Гамзу. Записка на следующий день исчезает, но деньги остаются на месте. Через несколько дней Натан признался Хаиму, что тот его обидел, отказавшись от помощи, и что он сам не сможет ничего есть, зная, что у друга нет денег на еду. Только тогда Хаим согласился одалживать у него небольшие суммы.

Они останутся близкими друзьями на всю жизнь, несмотря на предстоящий им через несколько десятилетий короткий период размолвки, когда Гамзу, в качестве театрального критика, напишет плохую рецензию на постановку пьесы Альтермана — он раскритиковал тогда не его самого как автора, а его друзей-актеров, но именно поэтому Натан на него так сильно рассердился… Но как-то, обнаружив в портфеле редактора «Давара» чью-то статью, в которой критиковали Хаима Гамзу, Альтерман применил все свое влияние, чтобы эта статья не была опубликована. Помирятся они так: однажды, в сильный дождь, Гамзу увидит из окна такси мокнущего без зонта Натана, попросит таксиста остановится и буквально втащит друга внутрь. Альтерман крепко пожмет его руку. Гамзу произнесет: «Мы были как два сумасшедших», и Натан ответит: «Ты ошибаешься, тут был только один сумасшедший…»

Но все это впереди. А пока что, по истечение учебного года, они расстаются. Гамзу выбирает профессию врача. Натан в июне 1930 года, после экзаменов, возвращается домой. На будущий год он поедет продолжать учебу в Нанси.

Он будет там учиться хорошо, но без вдохновения. Летом 1932 года он получит первую академическую степень и предпримет попытку реализовать полученные знания. Он поступит работать на ферму в Микве Исраэль. Но обычные сельскохозяйственные рабочие нужны были еврейскому ишуву больше, чем агрономы. Разочарованный Натан, честно и без поблажек себе выполнявший в течение нескольких месяцев не требующую никаких знаний работу по окапыванию деревьев, уже весной 1933 года полностью порвет с полученной профессией и станет отныне зарабатывать деньги статьями и переводами в газетах и написанием куплетов для театров.

Во время учебы в Нанси он начнет печататься в тель-авивском журнале «Ктувим». Но никому из его однокурсников даже в голову не придет, что среди них находится поэт, у которого уже есть имя в Эрец Исраэль…

«ЕСЛИ БЫ НЕ ШЛЕНСКИЙ…»

Для Натана Альтермана самым естественным действием было бы, в тот момент, когда он решил наконец опубликовать свои стихи, послать их в главный журнал Союза писателей под названием «Мознаим». Он должен был присоединиться к «бяликовской» компании, в которую входил его отец. Но он не мог этого сделать. Он уже давно читал «Ктувим» и знал стихи Шленского. Он выбрал свой путь.

Его обращение к Аврааму Шленскому, перешедшее в дружбу, началось с внутреннего ощущения, что без бунта, и особенно бунта против того, что воплощали собой его отец Ицхак Альтерман и почитаемый тем Хаим Нахман Бялик, у него ничего настоящего в жизни не получится. Без этого бунта он сам лишен будущего. Это было не так просто, ведь он относился к Бялику с не меньшим почтением, чем его отец.

В 1931 году Натан Альтерман, находившийся тогда в Нанси, отправил свое стихотворение под названием «В городском потоке» в журнал «Ктувим». В момент получения этого письма Авраам Шленский был в деловой поездке за границей, и конверт вскрыл Яаков Горовиц. Он сразу же решил поместить это стихотворение на первой полосе и по телефону получил на это согласие Шленского. Сам Шленский тут же написал Альтерману, чтобы тот присылал еще стихи, и очерки тоже. Он сделал все, чтобы приблизить Натана Альтермана к себе, так же, как он сделал это немного позже по отношению к Лее Гольдберг. Авраам Шленский умел видеть настоящие таланты и, открыв их, принимал все меры, чтобы удержать их возле себя. И Натан, и Лея были младше него на десять лет. Даже по возрасту он годился им в «мэтры».

Когда Авраам Шленский приехал в Нанси, чтобы выступить перед еврейскими студентами и набрать среди них подписчиков для «Ктувим», Натан Альтерман сидел в зале в последних рядах. Он не подошел и не представился. Не решился, или не посчитал нужным… Это произошло уже после того, как его первые публикации появились в «Ктувим».

Однажды, в то время, когда Натан все еще находился в Нанси, произошло событие, вызвавшее большой переполох и волну споров во всех изданиях. Шленский поместил в «Ктувим» свою статью, в которой раскритиковал только что опубликованное новое стихотворение Бялика «Я вновь увидел вас в бессилье…» Натан Альтерман, который в это время учился в Нанси и следил за происходящим по газетам и письмам, решает подать голос. Это был примиряющий голос. Голос того, кто видит этот спор сверху и пытается это свое видение объяснить. И при этом — голос того, кто уже принял свое собственное решение. Это решение состояло в том, что он принадлежит к группе молодых, к лагерю Шленского. И ни в коей мере не собирается выступать против него лично.

Его очерк называется «По кругу». Статья Авраама Шленского, с которой он спорил, была озаглавлена «От края до края». Видимо, Натан пытается уже в заголовке соединить эти «края». Начинает он с анекдота про еврея, который не верил в существование воздуха, потому что отрицал науку. Затем он выражает благодарность журналу «Ктувим» за то, что тот является «жерлом вулкана» в ивритской литературе. И дальше приступает к сути. А суть в том, что литературу, тот воздух, которым мы дышим, нельзя делить на разные «школы». «Искусство не делится на „лагеря“ и „системы“. На этом поле существуют только авторы, только люди, а не киббуцы. Писатель не пишет в стиле „школы“, он пишет в своем собственном стиле».

Шленский, который в это время еще не был лично знаком с Натаном, пишет одному из членов своей группы: «Вы переписываетесь с Альтерманом? Он хороший парень! Мне кажется, что мы не ошиблись в нем. Его последний очерк написан очень мудро».

Вернувшись из Нанси в Тель-Авив, Натан пришел в редакцию «Ктувим». Шленский указал ему место в стороне. Альтерман не обиделся. Сев, он вступил в общий разговор, в котором также участвовали Исраэль Змора, Ицхак Норман и Яаков Горовиц. Затем встал, отдал принесенные им новые стихи и ушел.

«Если бы Шленский отказался тогда опубликовать мое первое стихотворение, я бы прекратил писать навсегда… Я испытываю огромную благодарность к нему за то, что он принял это мое стихотворение», — говорил Натан Альтерман в самом начале своего творческого пути. А позже он однажды произнес во время выступления на литературной вечеринке: «Если бы не Шленский, я бы был сейчас агрономом».

Группа «Яхдав», выпускавшая журнал «Турим», возглавляемая Авраамом Шленским и включавшая в себя Натана Альтермана, Лею Гольдберг и еще нескольких поэтов и писателей, просуществовала до 1939 года, после чего распалась. Отмежевание от Шленского не было для Альтермана простым решением, он чувствовал себя обязанным ему, но знал, что это — необходимый шаг. Он даже встретился со Шленским, чтобы помириться и склонить его к сотрудничеству с новым журналом «Литературные тетради» Исраэля Зморы. Шленский сердился, очень ругал журнал конкурентов, и, конечно, отказался. Змора записал в дневнике, что Альтерман вернулся с этой встречи разбитый и почти не мог говорить. Он сообщил о полном разрыве.

Осенью 1946 года Натана Альтермана оповестили о том, что он удостоен премии имени Черниховского за переводы пьес для театра. Альтерман отказался получать эту премию. Даже письмо из мэрии, в котором говорилось о том, что церемония уже подготовлена и чек подписан, не помогло. Не помог и призыв уважить память Черниховского. Наконец, один из организаторов мероприятия догадался, в чем дело, и сообщил Натану по большому секрету, что «его близкий друг Шленский» тоже получает в этот день ту же самую премию — за перевод «Евгения Онегина». И оказалось, что камнем преткновения было именно это. Теперь, когда Натан знал, что мир и дальше останется в равновесии, он согласился явиться на церемонию вручения премии…

«ПЕРЕЧНОЕ ДЕРЕВО»

Иврия Шошани родилась в галилейском поселке Ган-Баит. Ее отец приехал со Второй Алией, а мать была саброй из Рош-Пины. Иврия училась в школе в Явниэле, потом семья переехала в Иерусалим. После школы она пошла в учительскую семинарию в Иерусалиме, где познакомилась с поэтессой Зельдой, и они стали не просто однокурсницами, а близкими подругами на всю жизнь. Иврия Шошани занималась живописью и писала стихи.

Летом 1933 года в Тель-Авиве, в кафе «Шелег Леванон», она встретилась с Натаном Альтерманом. Они были вместе несколько месяцев, и ей больше никто не был нужен. Она оставила ради него своего прежнего друга. Натану тоже никто больше не был нужен, кроме нее… пока он не увидел Хеню Зисла.

Хеня стала для него наваждением. Она была невестой его друга, но Натана это не остановило. Он забрасывал ее письмами с отчаянной просьбой встретиться с ним вечером, писал, что будет ждать, сколько нужно… «Я очень прошу тебя прийти завтра в полдевятого или в девять вечера на бульвар Ротшильда. Отнесись ко мне как к хорошему другу и приходи. Я видел, что тебе очень трудно, и я хочу (пожалуйста, не обижайся!) помочь тебе. Все мои лучшие мысли заняты сейчас только тобой. Ты можешь отказаться от меня, но не можешь (да и зачем тебе?) отменить их. Ведь человек может остаться в одиночестве, даже когда он встречает кого-то. Я не помешаю твоему одиночеству, даже если иногда буду возле тебя. Я протягиваю тебе руку — не оставляй ее повисшей в воздухе, ей будет больно, и это очень ее обидит».

Хеня была новой репатрианткой, и ей нужна была работа. По профессии она была воспитательницей, и Натан привел ее в мэрию, в кабинет своего отца, который исполнял в это время должность инспектора дошкольного образования. Он попросил его помочь Хене. Отец не был от всего этого в восторге, но частично помог — для нее нашлась временная работа. Хеня, однако, уехала в Иерусалим, и Натан писал ей туда отчаянные письма с обещанием помочь с постоянной работой в Тель-Авиве. В какой-то момент он даже ее добился, хоть и ненадолго. Он не очень был ей нужен, но у него уже было имя, и его ухаживания ей льстили. В конце концов Хеня вернулась к своему жениху, другу Натана Мордехаю Овадьягу.

Все это время он и не думал расставаться с Иврией Шошани. Он ее любил. И ее тоже. А что?.. А она ждала, когда же он сделает для нее то же, что она сама сделала для него сразу же, — то есть расстанется с Хеней и оставит в своей жизни только ее одну.

Закончив учительские курсы, Иврия Шошани уехала работать воспитательницей в Дганию Алеф. Она была очень красива и пользовалась вниманием со стороны своих новых друзей-киббуцников. Но она не очень понимала, что на самом деле в ее жизни происходит. У нее был возлюбленный, Натан Альтерман, хотя она уже ни в чем не была уверена…

В первые же выходные, когда он смог вырваться со своих многочисленных работ, Натан приехал в Дганию Алеф к Иврие. Они уходят гулять вдвоем, спускаются к берегу Иордана, потом он остается у нее ночевать, а через день возвращается в Тель-Авив на работу. И сразу получает от нее грустное и сердитое письмо с рассказом о том, что киббуцникам не понравилось, что у нее гостил посторонний мужчина. Натан предлагает ей вернуться в Тель-Авив, зовет приехать навсегда и быть с ним.

Что ее удерживает? Хени Зисла в его жизни уже нет. Но она ведь была…

Она пишет ему в письме: «Я вижу, как ты идешь, ты высокого роста, и ты держишь мою руку и идешь за мной. Мы выходим из рощи, из листопада, из шума кипарисов, ты слушаешь сверчков, ты останавливаешься, потому что ты видишь небо. И я поражаюсь тебе, стоящему под светом луны в тишине — любимый… И я, такая глупая, выхожу к людям в электрическом свете, красивая, какой никогда не была, и любящая, как не любила никогда… Натан, извини меня за то, чем я не была, и за то, чем я была. Было плохо, довольно часто, я знаю много причин этому, и одна из них в том, что мое сердце стучало иногда в более высоком ритме, чем твое».

А он отвечает: «Можно заполнить письма буквами, но невозможно заполнить письма тем, как я хочу, чтобы ты была со мной. Ты кажешься мне настолько светлой и молчаливой и доброй ко мне, что я не могу видеть тебя другой. Поэтому иногда я не вижу тебя совсем. Ты понимаешь?..»

Он приезжает в Дганию Алеф еще раз с редакционным заданием — написать о киббуцах Иорданской долины (идея серии очерков о разных прекрасных местах Эрец Исраэль принадлежала ему самому…) В статье, опубликованной в «Турим» по следам поездки на Кинерет, он описывает прогулку, которую совершили они вдвоем с Иврией, из Дгании в Квуцат Кинерет, — конечно же, не называя имени «той, что шла с ним рядом». Посылая ей номер газеты с этой статьей, он заранее опасается ее реакции, и не зря… К письму он прилагает их совместную фотографию, которую сделал его друг во время той поездки.

Вдобавок к этой статье и независимо от нее, 22 декабря 1933 года в «Турим» он публикует стихотворение под названием «Перечное дерево»:

Я умен — ты знаешь это превосходно.
Так узнай еще, насколько я сильней:
семь ночей несли луну над преисподней,
голову твою один я нес над ней.

И прохлада нас своей накрыла сенью,
и высокий час набросил свой настил,
и твое во мне исчезло отчужденье,
и уже я знал — его мне не спасти.

Если жажды я, как прежде, преисполнен,
если заглушаю памяти следы,
как мне горько знать, что ты отныне — полдень,
ну а я пока что — темной ночи дым.

Ты, увидев свет, уйти была готова,
ну а я опять не вижу ничего,
молот мой надменный разбивает снова
крепкие гранаты тела твоего.

Тут еще восстанет свет со всей вселенной,
множество ночей покой узнают здесь,
только мне нести твой образ незабвенный,
потому что я сильнее всех людей.

Дерево тебя пока что не забыло,
хоть оно не раз с тех пор уже цвело,
ароматом слезы лишь оно добыло,
от плодов же сердце плачем изошло.

Что же удивляться? Было — и пропало.
И быть может, верить мы с тобой должны:
если даже раз меж нами возникала
маленькая ложь — то в этом нет вины.

И еще пойми, что грешен я едва ли
в том, что рифмы грусть влечет из-под пера, —
если б все, как я, тебя бы воспевали,
то кого б тогда ты стала презирать?

…Иврия замолчала и перестала отвечать на его письма. Он понимал, что перешел границы, которые переходить не следовало. Ему ясно, что она сердится и на статью, и особенно на стихотворение. «Такие вещи нельзя произносить в полный голос. Нужно научиться говорить шепотом», — пишет он ей покаянно в очередном письме. Он пытается назначить еще одну встречу, в Тверии. Эта встреча, видимо, не состоялась.

Все это — поездка в Иорданскую долину, совместная прогулка, переписка, приглашение в Тверию — происходило в то время, когда он уже был знаком со своей будущей женой Рахелью Маркус.

Иврия не прижилась в Дгании Алеф. Вскоре ей предложили работу воспитательницы в Квуцат Кинерет. Там она встретила Йосефа Упина и переехала с ним в киббуц Афиким. Они были вместе до начала 40-х годов. В 1943 году она вышла замуж за другого киббуцника, Цви Офера, с которым они покинули Афиким. Она взяла фамилию мужа и под именем Иврия Офер выпустила впоследствии книгу рассказов, два стихотворных сборника и книгу детских стихов.

После смерти Натана Альтермана его друг и биограф Менахем Дорман обратился к обеим женщинам — Иврие Офер (Шошани) и Хене Овадьягу (Зисла) с просьбой предоставить ему письма, полученные ими от поэта-классика. Хеня без единого слова возражения отдала ему переписку. Иврия в просьбе отказала. Тогда он попросил ее хотя бы переписать из писем Альтермана куски, которые не касались ее лично. Эту просьбу она выполнила и передала ему несколько отрывков из писем Натана к ней.

Моше Лахав, зять Натана Альтермана, утверждал: у него имеется ясное ощущение того, что центральный персонаж первого стихотворного сборника Натана «Звезды вовне» — это Иврия Шошани.

Одно из главных стихотворений этого сборника — «Бесконечная встреча». Если обратить внимание на детали, то мы получим подтверждение этой версии. Например, «младенцы», для которых герой несет «изюм и миндаль» («изюм и миндаль» — это тема-образ из одной известной колыбельной на идише). Кто эти младенцы? Откуда пришла ассоциация? «Младенцы» были только у воспитательницы-Иврии. А еще — снопы. Где снопы? Снопы — в Иорданской долине… Возможно, эти ассоциации натянуты. Но все-таки «шторма» в первом четверостишии — это Иврия Шошани. О ком еще мог так писать Натан Альтерман, у которого все в жизни неплохо складывалось, в середине тридцатых годов в богемном и дружественном к нему Тель-Авиве? О ком может быть последнее четверостишие? Только о той, кто была любовью всей его жизни, потерянной им по его собственной вине.

За твои шторма — тебя я охраняю,
не поставить стены, не закрыть мне двери,
страсть моя — тебе, а мне сады сияют,
мне — одни шатанья, мне — одни потери.

Все мои стихи — ты грех им и судья ты,
и глаза мои смятение хранят,
в час, когда горят на улицах закаты,
собери в свои снопы меня.

Не проси у тех, кто ничего не дарит,
буду одиноким я в твоей стране,
и моя мольба не просьба — благодарность,
о тебе мольба, не обо мне.

До границ печали, до границ Вселенной,
по пустыне улиц, уходящих вдаль,
для твоих младенцев Бог мой повелел мне
принести изюм и принести миндаль.

Хорошо, что сердце держишь ты и помнишь,
а когда устанет — не жалей его,
пусть оно не станет лишь одной из комнат —
той, где нету звезд и нету ничего.

Там срывает месяц поцелуй случайный,
отвечает громом небосвод ему,
там уронит ветку дерево печально, —
поклонюсь ему и подниму.

Знаю, что когда тот грохот барабанный
в городах глухих, где боль и суета,
с ног меня повалит поздно или рано, —
вспыхнет меж колес улыбка та…

АКТРИСА РАХЕЛЬ МАРКУС

Это стихотворение написано в тот же период, что и «Перечное дерево». Так же, как и от «Перечного дерева», как и почти от всех стихов этого периода, — он откажется потом от него, не станет включать в сборники. Он откажется от всего своего юношеского творчества, станет национальным поэтом, публицистом, на основании мнения которого политики будут принимать решение, — но навсегда останется самим собой, всю жизнь будет вот этим юным, влюбленным в Тель-Авив и в тель-авивских красавиц, путником, блуждающим одновременно по земле и по небесам.

Городской вечер

Над крышей розовый закат,
и тротуар внизу синеет,
и женщины печален взгляд:
зачем же снова вечер с нею?

И городские фонари —
как ароматно их цветенье,
весна печалится, горит
и крепко держит в опьяненье.

Тот вечер — сирота. Огнем
его мгновенье одаряет,
меж этой ночью, этим днем
он ярко вспыхнул фонарями.

Меж этим днем и между тьмой
пройдем мы синими лугами,
душе измученной, немой
там лягут травы под ногами.

Автомобиль умчится прочь,
и пассажирка обернется.
Все, что забрала эта ночь —
представим, что оно вернется.

Сегодня одинок мой путь,
я наблюдаю, тих и кроток, —
луна высовывает грудь
из-за стены домов напротив.

Сегодня вспомню налету
свои виденья-недотроги:
вот лики женщин на свету,
вот в сини тьмы их тонут ноги.

Беспечен справа я совсем,
а слева — грусти не измерить.
И я готов поверить всем,
лишь не готов себе поверить.

Я очень мал, я вниз расту,
но голова — вон там, над крышей,
и если я сейчас уйду,
конца дороги не увижу.

Заката розовеет шелк,
и синь в туннеле улиц тает.
И тот, кто до конца дошел,
тот в упованье зарыдает…

…Рахель Маркус репатриировалась в 1934 году, перед этим она училась в актерской школе в Вене. Пожив какое-то время с родителями в Хадере, она приехала в Тель-Авив искать работу.

Тогда существовало два театра, которые могли заинтересовать молодую актрису в качестве возможного приложения ее творческих сил и умений. «Оэль» ей не понравился — показался «слишком русским», а в Габиму, несмотря на хорошее впечатление, произведенное ею на прослушивании, ее не взяли, потому что не искали в тот момент молодую актрису, и еще потому, что, как показалось режиссеру, учеба в Вене оставила на ее игре «немецкий» отпечаток. В Вене, кстати, ее учителя считали, что на ее игре лежит «русский» отпечаток.

Рахель стала искать связи. Подруга, с которой они вместе учились в Вене, привела ее в кафе «Шелег Леванон». Там она впервые встретилась с Натаном Альтерманом. В это время тот все еще переживал свой неудачный роман с Иврией Шошани. Яркая и бойкая красотка Рахель была полной противоположностью той. Видимо, это было как раз то, что ему в тот момент было нужно. Семья Альтерманов отнеслась к ней приветливо. Но мать Рахели пыталась отговорить ее выходить замуж за поэта. Она дала ей почитать дневники Софьи Андреевны Толстой… Ничего не подействовало.

Они поженились в тель-авивском раввинате в начале 1935 года. Свадьба была тихой, без гостей, присутствовали только родные.

Молодые сняли квартиру на улице Галиль (позже ставшей улицей Мапу). Почти сразу же их уединение было нарушено – им пришлось пустить квартирантку. Они пригласили к себе пожить подругу Хаима Гамзу, которую тот привез из Парижа. Только через некоторое время Гамзу решился рассказать своей семье о ее существовании, и девушка смогла покинуть квартиру Натана и Рахели.

Рядом с ними жили семьи Шленских и Горовицей. В начале 1935 года у Горовицей снимала комнату Лея Гольдберг. Остальная члены «Яхдав» тоже обитали неподалеку. Вся большая компания обедала неподалеку в столовой, где была кастрюля с рисом и кастрюля с мясом. Порции раздавал Натан, и он же платил за тех, кто не мог заплатить сам.

Рахель мечтала о карьере актрисы, но и домашним хозяйством занималась с удовольствием. Постоянную работу в Камерном театре она получит только через несколько лет, а пока она подрабатывала участием в концертах и литературных вечерах.

Вот рассказ Рахели Маркус об их молодости: «Это были прекрасные молодые годы, со всем этим дымом, наполнявшим кафе, и со всем этим ужасом, который уже тогда сопровождал нас ежедневно. И все же, я вспоминаю образ Натана в те годы, как что-то чудесное, как богемный облик, в самом прямом смысле слова… За ним шли все. Вместе с ним все меняли кафе. Однажды он случайно зашел в „А-Йегуди А-Ацув“ („Печальный еврей“), и это место тоже стало его постоянной остановкой. Мы оставили „Шелег Леванон“. Хозяин нового места знал свою работу — он умел разливать напитки, умел выписать счет и умел стереть счет и отказаться от того, что ему причиталось. Он никогда не улыбался. Название этому кафе дал Натан».

По ее мнению, «Натан был чем-то похож на русского студента из прошлого. Он обладал невероятным личным обаянием. За ним шли, искали его близости, но не так, как Александра Пэнна, который был образом признанного красавца. Пэнн был идолом буржуазных женщин, а за Натаном шли девушки, которые писали стихи, студентки, красотки из киббуцов, учительницы, воспитательницы, художницы».

…В последние годы жизни Натан начнет писать пьесы, и его самой знаменитой пьесой станет «Харчевня духов». Это будет символический рассказ о его собственной жизни. Жена героя пьесы полностью отделена от мира «харчевен», а хозяйкой этого мира является другая героиня… Именно так и произошло в реальной жизни. В первые четыре года после их свадьбы Рахель Маркус разделяла с Альтерманом его богемное времяпрепровождение. Она вместе с ним была завсегдатаем всех перечисленных ею тут и нескольких других тель-авивских кафе. Но вскоре она решит полностью выкинуть эти «харчевни» из своей жизни, потому что появится настоящая «хозяйка харчевни»… Рахель станет «домашней женой», не в прямом смысле этого слова — благодаря помощи со стороны свекрови, она сможет отдавать свои вечера любимой работе и театру. Но ей придется делить узкое тель-авивское пространство, потому что часть его займет другая.

В те годы, о которых она тут рассказывает, она все еще была полновластной «хозяйкой» всех сторон жизни своего мужа. «За столом в кафе Натан не много разговаривал. Иногда он участвовал в каком-нибудь литературном споре. Было приятно сидеть рядом с ним. Праздник начинался после полуночи, когда опустошалось несколько бутылок. Тогда начинали петь. Что пели? Пели куплеты Натана из спектаклей „Матате“, или песни в стиле шансона, которые Натан переводил с французского и с русского для разных певцов и певиц. А после этого иногда выходили на набережную, или сидели до зари на бульваре, или ехали на арабском дилижансе в Яффо».

Рахель, конечно, знала о его первом романе. Вот еще несколько строчек из ее воспоминаний о днях их молодости: «Его любови, романы, которые были у него до того, как я его встретила? Была красивая девушка в его жизни — Иврия из Дгании Алеф. Я не знаю, где она в „Звездах вовне“, но она там есть. В этой книге также есть что-то и о нашей с ним жизни. „Звезды вовне“ появились через три года после того, как мы поженились. Что бы я только ни отдала, чтобы узнать, что стоит за стихотворением „Первая улыбка“! Иврия была очень красивая, очень спокойная, полная моя противоположность по характеру и по внешности. У нее были большие голубые глаза, спокойные, мечтательные. В ней не было ничего от моей „дикости“, от моей шумной веселости. Эти вспышки веселости не всегда нравились Натану. У Иврии была романтическая внешность — что-то сладко-сентиментальное, как будто бы для эрец-исраэльской открытки. Она оставила Натана. Потом в ее жизни были всякие превратности. Когда я встретила Натана, он переживал кризис в отношениях с Иврией, возможно, это было одной из причин того, что он начал выпивать».

«НАБРОСКИ» И «МОМЕНТЫ»

Начало публицистической деятельности Натана Альтермана относится к 1933—1934 году, когда в «Ха-Арец» начинают выходить его очерки о Тель-Авиве. В середине 1934 года в вечернем приложении к «Давару» появляется колонка под названием «Тель-авивские наброски». Он подписывает публикации в ней псевдонимом Алуф Нун (который, возможно, обыгрывает избыток букв «нун» в его имени и фамилии).

Его знаменитое стихотворение «Не давайте им ружья» появилось в июне 1934 года, в момент его перехода из «Ха-Арец» в «Давар», а напечатано было в «Турим»:

[…] И еще о том вовек нельзя забыть вам —
их сердца не злее были, чем мое,
было лишь нельзя их посылать на битву,
было лишь нельзя им выдавать ружье […]

Он дал это стихотворение Рахели Маркус, как только они познакомились, в ответ на ее просьбу предоставить ей что-нибудь для выступлений на «вечерах чтения». Рахель декламировала его с выражением и имела большой успех. Через несколько лет он попросил всех, кто пользовался этим его произведением, убрать его из репертуара, поскольку «ситуация изменилась, и сейчас мы обязаны воевать, чтобы защитить себя».

Молодой Альтерман тогда понятия не имел, что по прошествии немногим более чем полувека эта его крылатая пацифистская фраза — «Не давайте им ружья» — станет и в самом деле актуальной в прямом смысле и превратится в лозунг в устах тех, кто пытался бороться против соглашений Осло…

«Наброски» выходили в течение четырех с половиной месяцев, с середины июня и до начала ноября 1934 года. Помимо обычных симпатичных зарисовок тель-авивского бытия, они включали в себя также актуальные статьи и стихи. Он фактически изобретает новый газетный жанр — актуальную поэзию. Это были простые, «уличные», «газетные» стихи, написанные с большой любовью к своему городу и его населению. Тель-авивский вечер, пляж в купальный сезон, очередь на автобус, рынок, кино, хамсин… Споры между светскими и религиозными. Театр — публика, одетая как попало, и среди нее — «йеки» в смокинге… И так далее. И о море: «Тель-Авив без моря, как дом без окон, как карета без лошади, как ноты без песни».

Уже в это время он начинает поднимать в своей стихотворной и прозаической публицистике тему нелегальной алии. Он пишет о судне «Велос», прибывшем к берегам Эрец Исраэль в июне 1934 года и ставшем первым в списке кораблей организованной нелегальной алии, так называемой «Алии Бет». На нем приплыли 350 молодых репатриантов, которые были в несколько приемов — в Натании, в Кфар Виткин и затем в Тель-Авиве рядом с устьем Яркона — переправлены на берег бойцами Хаганы. Одна из лодок перевернулась, две девушки-репатриантки погибли и один из бойцов был ранен. Стихотворение Альтермана, посвященное «Велос», называется «Мы были, точно грезящие».

7 ноября 1934 года Альтерман возвращается из «Давара» в «Ха-Арец», куда его зовут на должность ночного редактора. Он наконец начинает получать постоянную зарплату. Он работает шесть ночей в неделю, с вечера и до полуночи — переводит с английского телеграммы с новостями. И вдобавок к этому, его просят писать время от времени материалы для актуальной поэтической колонки. Вначале она называется «Точка зрения», а затем он переименовывает ее в «Моменты». Она стала своего рода продолжением «Тель-авивских набросков», но на этот раз темы выходят из городских границ (Дгания Алеф, которая перестала пускать к себе гостей, размытая дорога в Хадеру, закрытие железнодорожной станции в Рамле…) Была там очень симпатичная заметка под названием «О войне между „камацем“ и „цере“», посвященная спору о том, как нужно произносить слово «порт» — «намаль» или «намель». Это было очень актуально в связи со строительством нового порта в Тель-Авиве. (Помнится, еще лет тридцать-тридцать пять назад этот вопрос не был окончательно решен… сейчас, вроде бы, победил «камац»).

Его тель-авивские «наброски» и «моменты», написанные в стихах, полны любви к городу, построенному у него на глазах, городу, который он никогда не покидал даже ненадолго без абсолютной необходимости, который любил безумно, который был для него всем миром. Может быть, из-за того, что этот мир был построен у него на глазах, он любил каждую живую душу в нем. Кажется, он считал себя ответственным за каждую душу.

Некоторые стихи из колонки «Моменты» стали популярными и всеми любимыми израильскими песнями. К ним относится, например, «Декабрь»:

Запах осени морской,
сок апельсина золотой,
и дождик кисло-сладкий тот
тебя на улицу влечет —
идти и просто так вдыхать
тот сине-розовый закат.

Заката тонкий аромат,
утихнет дождь, придет закат,
Гвадарквивир бежит, ревет,
автобус улицей плывет.
Встань, прогуляйся и пойми,
насколько чуден этот мир.

Вот фонаря бледнеет луч,
и синеглазы лики туч,
и что-то странное на миг
внезапно в сердце защемит,
и будет жать и бередить,
и будет рваться из груди.

Декабрь, ты будто вечно пьян,
дождем и светом обуян,
и ты исполнен скрытых сил,
чтоб летний выдержать хамсин,
и ты лишь знаешь, как вернуть
на этот Холм Весны — весну.

Или вот этот его тель-авивский «набросок», тель-авивский «момент», тоже ставший популярной песней, в котором любовь молодого поэта к своему городу и его жителями принимает оттенок меланхолии и раздумий о вечном:

Печальною песнею город заплакал,
печальная плачет Луна.
Стоит у прилавка старушка с собакой,
торгует печеньем она.

Уж вечер, и дети сложили игрушки,
читают им сказки, приходит покой.
Стоит у прилавка седая старушка,
общественный не нарушая покой.

А город толпою веселой запружен
до самого моря, шумит и поет.
И мы поглощаем домашний свой ужин.
Быть может, собаке печенье пойдет?

Печенья старушки никто не желает,
и сказки не просит у ней никакой.
Собака скулит и тихонечко лает,
общественный не нарушая покой.

В 1936—1939 годах, когда арабы возобновили погромы в Эрец Исраэль и это привело к ухудшению отношений между евреями ишува и британцами, стиль альтермановской колонки «Моменты» меняется. Если до того он пытался всех помирить (например, он создал образ симпатичного британского солдата Томи, который тоскует по дому), то после 1936 года его тон по отношению к британцами и арабам становится совсем другим.

Альтерман, который был очень сильно соединен на духовном уровне с политической реальностью своего времени, что отражалось как в его поэтической колонке «Моменты», так и в куплетах и в песнях, которые он писал для театров, — определил для себя четкое разграничение между различными сферами своей деятельности. Собственно искусство находилось отдельно от политики. С января и до середины марта 1938 года в «Моментах» наступает перерыв, — Натан Альтерман берет отпуск, чтобы выпустить из печати свой сборник стихов «Звезды вовне», в котором — совсем другая, высокая сторона его многогранной поэтической натуры.

«ЗВЕЗДЫ ВОВНЕ»

Разрыв с Иврией Шошани в свое время сильно подействовал на Натана Альтермана. Отныне он больше никогда не допустит намека на конкретные события, прогулки, узнаваемое перечное дерево и т. д.

Он выпустил несколько сборников стихов, каждый из которых является чем-то вроде большого стихотворного цикла, объединенного общим сюжетом. Имеется в виду не сюжет в смысле череды событий, а скорее в смысле общей идеи, которая раскрывается данной книгой. Он отделяет свое настоящее поэтическое творчество от того, которое заполняет будничную жизнь поэта. Его поэтические «будни» — газетные колонки, куплеты для театров, пьесы в стихах — остаются отныне сами по себе (и их хватило бы для того, чтобы он вошел в историю страны как народный поэт). Его поэтические «праздники» — это его сборники стихов. И они тоже — сами по себе, отдельно.

Первая книга Альтермана, вышедшая в 1938 году, называется «Звезды вовне». Как он работал над этой книгой? Прежде всего, он решает не включать в нее и фактически уничтожить почти все свое предыдущее поэтическое творчество, — хотя физически уничтожить его было бы невозможно, очень многие стихи были уже опубликованы, и после его смерти их включили в книгу под названием «Натан Альтерман. Стихотворения 1931—1935 годов».

Почти все стихи в «Звездах вовне» — новые, нигде прежде не опубликованные. Это целостное, отдельное, тщательно выверенное произведение.

Сборник создавался в период, когда он зарабатывал ночными сменами в «Ха-Арец» в качестве переводчика новостей, писал колонку «Моменты» и куплеты для театра «Матате». Никому даже в голову не приходило, что одновременно он пишет и без конца редактирует, изменяет, переставляет и дописывает шестьдесят восемь стихотворений, которые вскоре станут самым большим сюрпризом в истории новой ивритской поэзии.

…Он очень нервничает перед выходом «Звезд вовне». Его издатель Исраэль Змора торопит его, а он отвечает: «Я не так уверен в себе, как другие. Мне кажется, что после выхода книги я буду сожалеть…» Он делится с издателем своими страхами: если появится критическая статья, в которой будет указано, что в книге «это хорошо, а это плохо», то она заставит его замолчать надолго.

В январе-феврале Альтерман берет отпуск на всех своих работах и целиком посвящает себя последней доработке книги. 7 января 1938 года в «Ха-Арец», в качестве рекламы перед выходом сборника «Звезды вовне», появляются три стихотворения из него, в том числе самое первое, являющееся чем-то вроде вступления:

Возвращается песня, что помнил едва,
и тропа возвращается тоже,
тучи в небе высоком и в каплях листва
ожидают тебя, прохожий.

И поднимется ветер, и молний огни
пробегут над твоей головою,
встретишь лань и овцу, и расскажут они,
что встречались однажды с тобою,

что пусты твои руки, далек твой постой
и не раз ты сдавался без боя
пред смеющейся женщиной, рощей густой
и ресницами влажными хвои.

Альтерман сохраняет расстояние между собой и своим героем. Главный персонаж книги — некий путешествующий поэт, встречающийся с разными образами, в которых предстает перед ним красота мира. Книга объединяет пейзажи как Эрец Исраэль, так и Восточной Европы, в которой он вырос. Это не урбанистические пейзажи из книги Шленского, появившейся за три года до того. У Альтермана это деревни, дороги и открытые пространства:

Есть миг рождения
в пейзаже одиноком.
Пусть небеса без птиц —
в плену своих оков,
но лунной ночью
встанет против окон
мой город, погруженный в стон сверчков.

В твоем видении ждет путника дорога
и месяц обнимает кипарис,
и ты промолвишь, обращаясь к Богу:
такое есть,
об этом можно говорить.

И дерево стоит в своих сережках,
на нас озера смотрят и молчат,
и никогда у нас не заберешь Ты
Своих забав великую печаль.

Но есть в его книге и город, причем город этот — сказочный, это город-дворец, в необъятных палатах которого разместились его жители, пейзажи, статуи:

Не вагоны вернулись на путь свой из рельс,
не гудки паровоза звучат на пути, —
это хрупкое время рвануло скорей,
так давайте же медленней время нести.

Ведь когда же еще уловить мы должны
ускользнувшую в темень от взгляда
эту улицу, в громе ее тишины,
среди неба, лежащего рядом?

Ведь когда же еще наше сердце замрет,
уловив этот шепот — прислушайся же:
это песня, что зеркалу город поет
в проводах, среди их виражей.

Это тусклая осень средь полных корзин,
это сказка среди полыхания сини,
это ты, проходящий меж статуй, один,
в безмятежный покой погружен вместе с ними,

до тех пор, пока холод полей нас охватит,
пока стража ворота замкнет наконец,
пока ночь рядом с нами воздвигнет свой факел,
и он озарит этот город-дворец.

Ну и, конечно, здесь есть образ возлюбленной, той, что покинула его лирического героя:

Я еще появлюсь, и взойду на порог,
протяну к тебе руки в надежде,
я еще напишу тебе множество строк,
что во мне,
что во мне, как и прежде.

Как же в бедном дому тебе грустно жилось,
погруженном в ночи в темноту!
Ну, а мне без тебя погрузиться пришлось
в эту уличную суету.

Но когда ты к руке прикоснешься рукой, —
вспыхнет все, что сознанье таит.
Меж биеньями сердца, вот этот покой —
те мгновенья покоя —
твои.

Как уже говорилось здесь, многие, включая и его жену Рахель Маркус, считали, что почти весь этот сборник целиком навеян образом его первой большой любви, Иврии Шошани.

Эту ночь, что оставила здесь ты со мной,
что стояла в дверях, призывая, кружась,
что тебе мою боль посвятила давно,
что ответить могла лишь на имя одно,
эту ночь твою нам — утешать, утешать.

Угасает в ладонях касанья гроза.
Как мне дороги дни, что провел я с тобой!
Ты чужая. Чужая. Нет хода назад.
Мне осталась тебя заслонившая боль.

Затянувшийся пир не приносит покой.
Для кого этот отблеск погасшей свечи?
Где-то мебель крушат, где-то гром высоко,
улыбается там великан и молчит.

Больше нету ребенка во мне, он ушел.
Уходи же и ты из уснувших зеркал.
В этих комнатах, в мире пустом и большом,
даже смех твой себя б не узнал.

К кому же еще, кроме его первой возлюбленной, покинувшей его навсегда, могли быть обращены эти строки:

Вот впустили ворота дня
весь покой вечерних небес.
Заходи. Ведь здесь, у меня,
будут рады сердечно тебе.

Не узнаешь меня. Я тих,
улыбаюсь, не помню зла,
не пытаюсь держать, схватить, —
как тогда, когда ты ушла.

И глаза мои больше не пышут огнем:
нет врага, чтоб отмщенья просить,
только имя твое — я вращаюсь на нем,
будто дверь на скрипящей оси.

Если голос мой слышишь везде,
если сумерек пьешь ты чай, —
из соломы шляпку надень,
в мою дверь постучись невзначай.

Я собрал всех сирот — и не плачут они,
и сияет мой свет для бродяг и бездомных.
Если выйдешь гулять, на мой берег взгляни, —
нет реки, мне молчаньем подобной.

Ведь тропинка бежит к своей цели вдали,
в тишине проснуться буря стремится.
Посмотри — эта туча, у края земли,
стоит
и тихо клубится.

Еще несколько лет назад, когда в прессе появились первые стихи молодого Альтермана, он считался одним из самых талантливых членов модернистской группы Шленского «Яхдав». Но только после выхода его первой книги он раскрылся как самый талантливый представитель модернизма в Эрец Исраэль, который сможет произвести настоящую литературную революцию.

Несмотря на то, что он очень уважал с молодости Хаима Нахмана Бялика и сохранил это уважение в полной мере до конца жизни, еще никогда еврейская поэзия не уходила так далеко от Бялика, как в момент появления «Звезд вовне». Натану Альтерману совершенно было несвойственно высокомерие, но и он осознавал, что с появлением «Звезд вовне» произошло некое чудо.

Задымилась ночь сквозь туман и стекло,
на базарной площади стихли раздоры,
и, со старой свечою, небо ушло
из нашего —
в чей-то соседний город.

Чей-то голос в пути поднялся и сник,
и услышать было дано нам,
как прекрасны слова, что остались одни —
без ответа, смысла, основы.

Так сверкают, что их не узнать извне,
управляемые лишь свободой одною,
и отступит сердце,
дрожа, к стене,
вспомнив их сияние ледяное.

Лея Гольдберг подчеркивала в своей статье о «Звездах вовне», что, хотя у Альтермана такой же сильный голос, как у Маяковского, — в этой книге он отказывается от крика и переходит на шепот. «Он говорит важные вещи о человеке и его мире, о человеке и о Боге, об этой земле, об ее смоквах и ее верблюдах, и об ее ослепительном свете, превращающем иногда человека в крота».

И вот деревья, их тихий ропот,
кружение воздуха над дорогой.
Я не хочу
писать эти строки —
хочу их сердце потрогать.

Лишь воду и хлеб хотел бы собрать я,
когда ступлю на дорогу эту,
которая выведет к старшим братьям
на поле Отца — простору и свету.

Книга стала культовой. Ее покупали, передавали из рук в руки. Все понимали, что подобной ивритской поэзии до сих пор не существовало.

На вечеринке в честь выхода «Звезд вовне» Лея Гольдберг прочитала об этой книге восторженную лекцию, а Шленский напился и заснул — обычно с ним такого не случалось… Но перед этим он тоже успел произнести речь в честь героя дня. Авраам Шленский провозгласил себя в ней «духовным отцом» Натана Альтермана и заявил, что, так же как это было бы естественно и для  биологического отца,  — он тоже не понимает некоторых стихов в книге своего «духовного сына». Но, по его словам, он видел в этом «хороший признак». Исраэль Змора отметил в своем дневнике, что в словах Шленского было некое замешательство, которое тот пытался скрыть, чтобы выглядеть «счастливым отцом».

Альтерман, который начинал как обещающий поэт, в основном автор куплетов, затмил «мэтра» своим первым сборником.

ХУДОЖНИЦА ЦИЛЯ БИНДЕР

Когда Циля Биндер впервые открыла «Звезды вовне», ей было всего девятнадцать лет.

Она родилась в Вильно, потом ее семья жила в Гродно, как и семья Рахели Маркус. В детстве она дружила с младшей сестрой Рахели и, очевидно, была знакома и с ней самой. В Тель-Авиве она оказалась в возрасте двенадцати лет. Ее отец открыл переплетную мастерскую в районе Флорентин. Она с самого детства рисовала, после школы училась у художника Аарона Авни. Постоянной работы у нее не было, она брала заказы как иллюстратор и оформитель и вела богемный образ жизни.

Стихи из «Звезд вовне» ее покорили. Подружка привела ее в кафе «Арарат», сказав, что там они смогут увидеть самого Альтермана. Они поднялась по ступенькам в маленький зал, где находился Натан с друзьями. Циля сидела спиной к нему и была уверена, что он ее не заметил. Но когда через пару дней они встретились на пляже Фришман, он обратился к ней: «Шалом!» Она решила, что он принял ее за кого-то еще, и ответила: «Это не я». Он сказал: «Тогда, наверно, там, в кафе, была твоя сестра». Она поспешила заявить: «Нет-нет, это была я!», и спросила, можно ли ей взять свои вещи и сесть рядом с ним. «Пожалуйста», — ответил Натан. Они сели рядом. Он курил. Она процитировала что-то наизусть из «Звезд вовне». Он ничего не сказал, и она решила отступить и пообещала: «Я не буду больше читать твои стихи». Потом они случайно встретились еще раз…

Когда они встретились на берегу в третий раз, он указал ей на кафе под названием «Печальный еврей», и сообщил, что заходит туда обычно вечерами после окончания смены в «Ха-Арец». Четвертая встреча произошла, когда уже шла война. Вечером внезапно в городе погасили фонари, — в Тель-Авиве производили затемнение из опасений бомбежки. Циля была на улице с подругой и внезапно сообщила той, что тут неподалеку в кафе находится ее друг, который сможет проводить их домой. Натан и в самом деле оказался на месте и вызвался ее проводить. Циля заметила, что, обнаружив, что она не одна, он был разочарован, и поспешила его заверить, что подруга пройдет с ними только часть пути.

После этого они часто встречались в кафе «Канкан» на Дизенгоф. «На меня будут сердиться за то, что я тебе мешаю!» — сказала она однажды, и он коротко ответил: «Нет».

Она навещала его на работе, но чаще всего ждала в разных кафе. Они гуляли по набережной и иногда уединялись в квартире его друга. Циля использовала также моменты, когда ее родителей не было дома. Они встречались и в квартире Альтерманов, но перед тем, как Рахель должна была вернуться из театра, Натан ее отсылал.

Она сразу же поняла, что он не расстанется ради нее с Рахелью Маркус. Однажды она попыталась выйти из этого замкнутого круга и завела отношения с другим мужчиной. Она решила, что сможет выйти замуж, не прерывая связи с Натаном, ведь он же так делал… Но Альтерман, узнав об этом, рассердился, и она поспешила оборвать свой сторонний роман.

Две женщины разделили территорию: Рахель была его «домашней» женой, а Циля — подругой извне. Они старались не пересекаться, Рахель перестала заходить в те кафе, где могла находиться Циля. Иногда они сталкивались на рабочем месте, когда Циля принимала участие в качестве художника в оформлении спектаклей, в которых играла Рахель. Но и эти ситуации ни разу не привели к нарушению внешней тишины, которую старались поддерживать они обе.

Но Циля была спокойна только снаружи. Она писала Натану отчаянные письма:

«Кто-то, кто очень дорог мне, не хочет понять, что что-то внутри меня готово взорваться — я принадлежу ему! Я ненавижу эту тишину. Где ты? Твое место рядом со мной, моя жизнь — твоя жизнь, воздух, которым ты дышишь — это мой воздух, и больше ничего нет, чтобы ты всегда это знал!.. Даже если ты никогда не будешь моим, ты все равно мой»… «Мой Альтерман, неужели я навсегда останусь в тени, и ты никогда не будешь моим, никогда я не смогу гладить твои рубашки, а ведь для меня это было бы вершиной счастья. Мне не нужно ничего, кроме твоей любви, нет ничего, что произвело бы на меня впечатление, ничто больше не может привести меня в восторг. Вот и все. Любимый, я не могу жить. Я дрожу от тоски. Помоги мне. Циля»… «Я одна здесь в тихом доме, и где-то играет радио, и большая-большая тишина. Я рисую и думаю: если бы на несколько дней я могла быть с тобой в этом доме, — я рисую, а ты бродишь, или сидишь, или пишешь, и так тихо… Это было бы для меня всем возможным счастьем, но это утопия, и нельзя вообще начинать так думать, это хуже всего. Не помнить ничего, не помнить, что ты не принадлежишь мне, а принадлежишь другой, у тебя есть дом, у тебя есть твой мир и жизнь, которая для меня чужая, и хорошо, что твоя другая жизнь кажется мне далекой-далекой. Разве могло быть по-другому? Это ведь ужасно, мой Альтерман. Но прости, я погрузилась в мечты. И можно так продолжать, не думая, не чувствуя, видеть тебя изредка и забывать, забывать, что ты не мой»… «Я люблю тебя, мой Альтерман, что мне делать все эти дни и ночи. А ты далек… Я знаю, что я не могу быть трагической, я выгляжу, как несчастная сердитая девчонка, но поверь, что эта девчонка и вправду несчастна, по-настоящему, без всякой игры и позы… Мой Альтерман, я плачу, я хочу, чтобы ты был рядом, я хочу, чтобы ты любил меня, я хочу смотреть на тебя, касаться тебя и ощущать тебя. Я схожу с ума, я хочу быть рядом с тобой. Помоги мне, пожалей меня».

Циля Биндер никогда не принимала у себя дома гостей, потому что в любой момент мог без предупреждения прийти Натан. Только после его смерти она начала приглашать друзей к себе домой.

КАФЕ «КАСИТ» И ДРУГИЕ «ХАРЧЕВНИ»

В 1962 году, когда ему будет уже за пятьдесят, Натан Альтерман напишет пьесу «Харчевню духов», которую поставит Камерный театр. Герой этой пьесы оставляет на время жену, с ее согласия, и отправляется в странствие, в котором встречает «хозяйку харчевни». В этой пьесе две главные героини…

«Харчевни» в его жизни существовали во множестве. В кафе «Касит» собиралась в середине тридцатых группа Шленского «Яхдав». Но еще до того был «Шелег Леванон» на Алленби 21, на углу с Бен-Йегуда, в котором он встретил сначала Иврию Шошани, а через пару лет — свою будущую жену Рахель Маркус. А еще раньше, в самом начале, был «Рецкий». Был «Канкан»…

Была «харчевня» рядом с морем под названием «Печальный еврей», — по утверждению Рахели Маркус, это название придумал Альтерман, — хозяин этого кафе всегда имел грустное выражение лица… Рядом была еще пара кафе — «А-Мозег» и «А-Мартеф», которые Натан тоже хорошо обжил.

Было еще кафе «Арарат», название которому придумал Шленский, говорят, что оно расшифровывалось так: «ани роце рак те» («я хочу только чай», слово «чай» — «те» — тогда писалось с буквой «тет», а не «тав», поэтому ошибки здесь нет…) Ясно, что с клиентов, которые «хотят только чай» и при этом засиживаются за столиками весь вечер, хозяева заведений имеют мало проку… Однако это не совсем так. Все хозяева вышеупомянутых «харчевен» очень даже привечали богемную компанию, которая удостаивала своим присутствием их стены. Все эти кафе со временем стали знаменитыми как раз благодаря своим необычным посетителям. Все они уже давно закрылись…

Когда Рахель Маркус поняла, что в жизни Натана прочно обосновалась, кроме нее, также и художница Циля Биндер, она перестала ходить в кафе. Каждой из них было важно сохранить «статус кво». Для каждой из них этот «статус кво» был единственным возможным выходом из положения…

Циля Биндер всегда ждала его в одном из кафе. Если он не мог прийти туда, он предупреждал ее записками: «Чтение пьесы начнется в 10, поэтому, если я не появлюсь до 12.40, то, может быть, подойдешь в „Канкан“, или увидимся вечером в шесть». «Я решил, что стоит написать что-нибудь назавтра, и поэтому я сейчас в „Даваре“. Я думаю, что успею зайти в „Касит“, а если нет, то просто прогуляйся в том направлении, раз все равно уже вышла из дома»… «Выяснилось, что я приду не к десяти, а к одиннадцати, зря я просил тебя поторопиться»… «Меня позвали на встречу, я думаю, это продлится до 9.30, самое позднее до 10. Не скучай»… «Мне придется немного опоздать. Вечером мне сообщили о встрече, в которой я должен участвовать. В 12 я скорее всего уже буду здесь»… «Циля, шалом, выяснилось, что я должен ехать в Тель-Амаль (вчера я не знал, что еду), и, если успею, буду вечером в Хайфе и вернусь в Тель-Авив ночью. В любом случае, очевидно, мы увидимся завтра днем, а до тех пор — всего хорошего и, пожалуйста, хорошо проведи время…»

У Натана Альтермана была верная жена, которая ждала его дома. А еще у него была «хозяйка харчевни»…

ВЕСЬ МИР — ТЕАТР…

Без театра еврейский ишув существовать не мог. И не желал. Театров было много, они возникали и исчезали один за другим, и они создали музыкальный фон, на котором существовал ишув, и который звучал на протяжении всех волн алии… И, если бы не Натан Альтерман, этот фон был бы другим. Очень рано, почти сразу после возникновения первых тель-авивских театров, еврейское население Палестины открыло этого своего замечательного поэта-куплетиста и переполняло театральные и концертные залы, в которых исполнялись мюзиклы с песнями на его стихи.

Нет, он не был куплетистом. Вернее, он был не только куплетистом. Он был слишком многогранен, чтобы можно было одним словом описать то, кем он был. Но все его грани — поэт, переводчик, сочинитель текстов песен, публицист, драматург — существуя сами по себе, отражали друг друга. Поэтому Альтерман-сочинитель куплетов оставался при этом Альтерманом-публицистом. А также — Альтерманом-поэтом. Гениальным поэтом.

Итак, о театре…

Одним из первых был театр «Кумкум» («Чайник»). Он появился весной 1927 года. Возможно, что-то было и до него? Конечно же было, даже если и не вошло в историю. Как уже говорилось, еврейский ишув без театра не был бы самим собой.

«Кумкум», однако, в конце концов закрылся, и весной 1928 года возник новый театр «Матате» (что они имели в виду, называя свое детище словом «метла»? ) Шленский утверждал, что «Матате» — это «меат те» («немного чая»), который остался от «чайника» — «Кумкума»). В 1934 года «Матате» выпустил программу под названием «Любовь, любовь, любовь», в которой прозвучали песни на стихи Альтермана.

Связь с театром дала Альтерману возможность войти в мир актеров, певцов и певиц, музыкантов, куплетистов, художников. Это была немного другая публика, чем его прежние друзья — писатели и интеллектуалы. Это была по-настоящему богемная среда, и она влекла его сердце. Популярная, народная культура завлекала его своим магическим зовом, и, наряду с газетной публицистикой, давала «земное» убежище и позволяла ему, поэту-гению, не утонуть в небесах.

Натан еще в гимназические времена ходил с друзьями на спектакли «Матате». В число сотрудников театра он попал «по протекции» — Барух Гилон, директор «Матате», был одним из членов кружка его родителей, Ицхака и Беллы Альтерманов. Вскоре Натан стал главным поставщиком текстов для песен, исполнявшихся актерами театра.

Альтермана полюбила не только публика, но и актеры. Он был очень гибким, быстро и оперативно отвечал на все просьбы. Он сам читал новые тексты песен актерам и композитору. Он присутствовал на репетициях и быстро делал нужные поправки.

Он очень старался сделать так, чтобы тексты произносились легко и четко, следил, чтобы строчка не начиналась с буквы, на которую заканчивается предыдущая. Иногда его просили быстро написать актуальные тексты накануне премьеры, и он всегда отвечал на эти просьбы.

После «Любви, любви…» вышел спектакль «Двое держатся…» — о новом репатрианте, которому было отказано в сертификате на въезд в Палестину, и ему пришлось переодеться женщиной, чтобы присоединиться к другу, получившему сертификат. Понятно, что, кроме юмористического аспекта, здесь был и политический. В спектакле исполнялся «Английско-арабский дуэт», который сразу выявил Альтермана в качестве политического активиста. «Матате», кстати, часто конфликтовал с британскими властями.

Альтерман писал тексты песен и для других спектаклей этого театра. Он занялся также переводом пьес с иностранных языков — английского, французского, русского, немецкого, идиша. Наряду с «Матате», он начинает сотрудничать еще с двумя театрами — «Оэлем» и «Габимой».

7 ноября 1943 года в «Оэле» состоялась премьера музыкальной комедии в восьми картинах «Царь Шломо и сапожник Шалмай». Пьесу, написанную Сами Громаном на немецком языке, перевел на иврит Натан Альтерман.

24 октября 1944 года в Тель-Авиве прошла премьера спектакля под названием «С тех пор и до нынешнего дня». Его поставила новая труппа, которая пока еще не имела постоянного названия. Последняя, четвертая часть постановки называлась «Мир в семье», и ее текст был переведен с французского Натаном Альтерманом. Премьера прошла с большим успехом, и было принято решение о создании Камерного театра. Он отличался от «Габимы» и «Оэля», которые несли на себе четкий «русский» отпечаток. Альтерман сразу же начал сотрудничать с Камерным театром, а Рахель Маркус получила в нем постоянную работу.

Альтерман не прерывает сотрудничества с другими театрами. Он перевел для «Габимы» «Федру» Расина. Спектакль, в котором играли Хана Ровина и Аарон Маскин, вышел в апреле 1945 года. Для «Оэля» он в это же время переводит «Виндзорских насмешниц» Шекспира. Позже, а конце 50-х годов, он перевел для этого же театра «Скупого» Мольера.

В конце войны Натан Альтерман начинает сотрудничать с театром «Ли-Ла-Ло», который специализируется на сериях коротких пьес с элементами сатиры. Одним из главных актеров в нем был Матитьягу Розин, и почти с самого начала звездой «Ли-Ла-Ло» стала Шошана Дамари. Музыкальным руководителем был Моше Виленский. Название для театра придумал Альтерман.

Спектакли «Ли-Ла-Ло» были чем-то похожи на европейское кабаре, они совмещали юмор, с одной стороны, и ностальгию, с другой, в них звучало много легкой музыки и немного актуальной политической сатиры. Выступления проходили во всех городах ишува — в Иерусалиме, Хайфе, Хадере, Афуле, Тверии, Петах-Тикве. «Ли-Ла-Ло» выпускал в среднем по четыре новых программы в год, и это вынуждало Альтермана и всех остальных работать без перерыва.

Моше Виленский так описывает совместную работу с Натаном Альтерманом: «Я получал от него стихотворение, чтобы написать на него музыку. Мы ждали каждого его текста, нам было интересно, чем он нас удивит на этот раз… Потом мы сидели с ним вдвоем, он объяснял мне, чего он хочет от песни. Эти разговоры были тяжелыми для меня, потому что Альтерман не был музыкальным, хотя у него была слабость к хасидским нигунам. Иногда он получал от меня то, что было противоположно его ожиданиям. И все-таки, в большинстве случаев он бывал доволен. Но иногда он мне прямо говорил, что моя мелодия ему не нравится, и заново объяснял, чего он хочет от данной песни. Бывало, я предлагал нечто вроде шансона, а он представлял некий хасидский напев или что-то подобное».

В середине 50-х годов два театра — «Матате» и «Ли-Ла-Ло» — заявили о своем закрытии. Десять лет Альтерман сотрудничал с первым из них и затем еще десять лет — со вторым. Таким образом, два десятилетия своей жизни без перерыва он посвятил созданию сатирических и серьезных «легких» народных куплетов.

«ЗВОНИТЬ ДВА РАЗА…»

В Тель-Авиве тридцатых годов прошлого века жили довольно тесно. Квартиры фактически были превращены в «коммуналки». Собственно, сейчас это тоже так, но тогда была своя особенность, — было кое-что, очень хорошо знакомое жителям бывших московских и ленинградских коммуналок. На дверях висели звонки (собственно, они и сейчас еще висят?) Рядом со звонками находились таблички с пояснениями — «Рабиновичам звонить один раз, Абрамовичам звонить два раза». Таким образом, проясняется название этой песни, и оно же — повторяющиеся слова припева: «Звонить два раза».

В 1939 году в Тель-Авиве, помимо уже перечисленных выше театров, существовало еще множество мелких театров и студий. Одним из небольших тель-авивских театров того времени был театр под названием «Коль а-Рухот» («Все ветра» или «Все привидения», или, если переводить не дословно, а по смыслу — «Все черти»). Одно из его представлений называлось «Косот Руах» (что означает «банки», в смысле «припарки» — обыгрывалась поговорка «как мертвому припарки»). Песня «Звонить два раза» была написана для актрисы Бронки Зальцман. Через двадцать лет эту песню вторично исполнила Шошана Дамари.

Итак, 1939 год. Альтермана просят написать текст для песни о несчастной любви…

Улица Галиль сейчас переименована в улицу Мапу. Тогда она была населена в основном богемой — артистами, поэтами, художниками. Натан Альтерман со своей женой Рахелью Маркус жили там в доме номер девять. Кто жил в доме номер два?

Год назад он познакомился с Цилей Биндер… Нет, она не была швеей. Она была художницей и проживала по другому адресу. Но эта песня, конечно же, о ней:

За швейной машинкою горблюсь,
и море шумит до утра.
Стоит предо мною твой образ,
как будто ты был здесь вчера.

О, как мы с тобою смеялись,
как кудри вились на лету,
весенние дни настоялись
на запахе яблонь в цвету.

Пришел бы ты вечером, право,
пошли б прогуляться уже, —
дом два на Галиль и направо,
я здесь, на втором этаже.

Звонок нажимаешь два раза
и после немножечко ждешь,
и дверь раскрывается сразу,
и сразу меня ты найдешь,

два раза звонок нажимаешь,
и шепчешь, встречая мой взгляд:
«Я просто зашел, понимаешь, —
я просто тут рядом гулял…»

Так прежде оно и бывало,
до этого самого дня —
слова, как мечом, разбивали,
слова твои били меня.

Я молча лишь слезы глотала,
твой голос сбивал меня с ног,
когда ж ты ушел, услыхала
внезапно у двери звонок.

Секунду всего задержалась,
всего лишь мгновенье, прости…
Зачем же, зачем убежал ты?
Зачем поспешил ты уйти?

Звонок нажимаешь два раза
и после немножечко ждешь,
и дверь раскрывается сразу,
и сразу меня ты найдешь,

два раза звонок нажимаешь,
и шепчешь, встречая мой взгляд:
«Я просто зашел, понимаешь, —
я просто тут рядом гулял…»

За швейной машинкою горблюсь,
и море шумит до утра.
Стоит предо мною твой образ,
как будто ты был здесь вчера.

И если однажды случайно
ты будешь здесь недалеко,
то в доме моем, обещаю,
ты радость найдешь и покой.

Войди, будто все, как вначале,
как будто ничто не стряслось,
не надо вины и печали,
не надо прощенья и слез.

Звонок нажимаешь два раза
и после немножечко ждешь,
и дверь раскрывается сразу,
и сразу меня ты найдешь,

два раза звонок нажимаешь,
и шепчешь, встречая мой взгляд:
«Я просто зашел, понимаешь, —
я просто тут рядом гулял…»

ЗАТЕМНЕНИЕ

Осенью 1939 года, в ответ на обращение в британской газете к литераторам всего мира, которых просили поддержать солдат на фронтах и начать писать для них «песни войны», Лея Гольдберг помещает на страницах «А-Шомер А-Цаир» статью под названием «О том самом вопросе»: «Поэт — это тот, кому в дни войны категорически запрещено забывать об истинных ценностях жизни… Всегда колосящееся поле будет лучше и красивее, чем пустыня, по которой прошли танки…»

Через две недели Альтерман публикует свою статью под названием «Письмо о том вопросе»: «Представляет ли Лея Гольдберг себе стихотворение о войне, которое все целиком — призыв к битве?» Он соглашается, однако, что у поэта есть право во время войны писать стихи о любви — ведь и солдат в бою думает о яблоневом саде в своей деревне, но при этом нет никаких препятствий к тому, чтобы именно в дни войны появлялись стихи о войне. «Лея Гольдберг знает не хуже меня, что то же самое глубокое чувство, которое заставляет описывать цветущее дерево, может заставить написать песню о танках, о героизме и о смерти их командиров. И поэтому, когда я читаю то, что она пишет, я сожалею не о ее словах, а о способе, которым могут многие их понять. Долг писателя во все дни года писать хорошую литературу… И хорошая литература не является мачехой ни для одного из своих стихотворений, в том числе для стихов войны». Альтерман утверждал, что и в это время поэты должны продолжать писать стихи, и эти стихи о войне должны стать «литературным памятником поколения», как, например, песня Дворы.

Через месяц выходит статья Шленского, и он, как ни странно, требует молчания: «Дело Моих рук тонет в море, а вы собираетесь петь?» — приводит он цитату из Талмуда. — «Нельзя писать стихи в такое время! Так же, как нельзя играть на музыкальных инструментах в доме скорбящих, и как нельзя зажигать свет в осажденном городе, потому что линией поведения должно быть затемнение… Можно требовать от актеров, чтобы они выезжали на фронт и там поддерживали дух солдат. И конечно, можно ждать от поэта, что и он туда придет и станет читать свои стихи. Но что можно требовать в этом смысле от поэзии, кроме того, чтобы она подавила себя?»

В том же номере выходит статья под псевдонимом «Лея А.», написанная сестрой Натана Альтермана Леей Лахав, которая живет с семьей в киббуце Тель-Амаль. Она цитирует строчки из «Звезд вовне» и пишет, что такие стихи можно любить всегда. И что всегда можно писать о природе, о вершинах деревьев и о ланях. Но сейчас, возможно, пришло время положить эту книгу на полку! Но сейчас, — пишет она, — сейчас я вдруг говорю себе — достаточно! Сейчас нужно действовать! Да, такие строки имеют ценность и в военное время. Но литература должна быть впереди, она в дни освободительной войны должна вести за собой. Поэт, который берет на себя такую миссию, не должен жаловаться на потерю свободы и на то, что он стал «придворным поэтом». «Не пренебрегайте „придворными поэтами“, из них выросли большие воины. Разве не были пророки Йешаягу и Натан „придворными поэтами“?» Таким образом, она передает послание брату: стоит положить на полку «Звезды вовне» и писать другие стихи, воюющие. И он так и делает…

Начиная с 1938 года, тематика «Моментов», которые занимались до этого в основном местными событиями, меняется. Отныне она определяется в большой мере тем, что происходит в Европе. И тема новой книги его лирических стихов под названием «Радость бедных», — символической поэмы о войне, — тоже сильно отличается от «Звезд вовне».

Актуальная публицистика Альтермана почти вся целиком была очень популярна, но несколько раз он в буквальном смысле слова потряс своих читателей. Это произошло, в частности, в тот день — 27 ноября 1942 года — когда он опубликовал стихотворение под названием «Из всех народов». В те дни еврейский ишув Палестины еще ничего не знал о происходящем в Европе. Первым слухам о начавшейся Катастрофе европейского еврейства не желали верить, «потому что этого не может быть». Стихотворение Натана Альтермана заставило прессу ишува и население поверить и заговорить об этом.

Альтерман здесь, так же, как это сделал когда-то Бялик, обвиняет Бога за то, что жертвами были избраны дети. Это стихотворение со временем начали читать на официальных церемониях в музее «Яд ва-Шем»:

Не содрогнулся мир от плача детей,
что у плахи стоят гурьбою,
оттого, что лишь нас Ты любил и хотел,
и что избраны мы Тобою.

Оттого, что лишь нас Ты избрал навсегда —
из британцев, чехов, поляков, —
только наших детей постигает беда,
наших умных детей пригоняют туда, —
и они, понимая — их кровь, как вода, —
просят мать отвернуться, не плакать.

И когда воцарялася смерть день и ночь,
Папа Римский в дворце оставался своем,
и не вышел оттуда на улицу, прочь,
чтобы только взглянуть на погром,
постоять только день возле адских дверей,
где, как агнец, стоит среди стаи зверей
неизвестный
ребенок
еврей.

Вы спасали полотна от бомб и ножей,
вы спасали скульптуры из плена,
а тем временем варвары головы жертв
разбивали о камни и стены.

Их глаза просили лишь об одном —
чтобы матери не смотрели,
ведь солдаты они и бойцы давно,
только вырасти не успели.

Говорили глаза их в своей прямоте:
Бог отцов наших, знали мы точно —
только нас Ты хотел из всех детей,
только нас Ты избрал нарочно,
только нас Ты избрал из всех детей,
чтоб убить пред высоким Троном,
и в кувшины собрал Ты кровь из горстей —
кто еще, без Тебя, ее тронет?

Собери ее вместе и не расплещи,
ощути ее благоуханье.
Ну а после — с убийц нашу кровь взыщи,
и с стоявших рядом в молчанье.

«СЕДЬМАЯ КОЛОНКА»

В январе 1943 года Натан Альтерман возвращается на работу в «Давар». Накануне главный редактор «Ха-Арец» Гершом Шокен отказал ему в просьбе о прибавке к зарплате, о чем потом горько жалел.

«Давар» тогда был главной газетой в ишуве, определяющей общественное мнение. Его взяли на ту же должность ночного редактора-переводчика новостей, на четыре вечера в неделю. Затем четыре вечера сократили до двух, чтобы он мог сосредоточиться на публицистической деятельности.

Его актуальные стихи начали печататься в «Даваре» на второй полосе в седьмой колонке, отсюда и пошло название «Седьмая колонка». «Колонка» обновлялась раз в неделю, и в этот день публика собиралась толпами у стеклянных витрин, где вывешивался свежий номер газеты.

В годы войны в «Седьмой колонке» велась хроника военных событий. Два из опубликованных в ней стихотворений были посвящены восстанию в Варшавском гетто — «Песах в галуте» и «Еврейская девушка» (последнее — о гибели двух участниц восстания).

Он пишет также и о местных реалиях, о внутриполитических событиях в ишуве. И, конечно, об алие, и легальной, и нелегальной. Его стихотворение «Детская коляска» выставляет в качестве символа эту самую коляску, привязанную к багажнику машины, на которой уезжает в новую жизнь семья репатриантов, прибывшая в 1944 году из Португалии.

В декабре 1951 года пятнадцатый съезд Союза еврейских писателей, прошедший в Тель-Авиве, призвал СССР открыть ворота перед евреями, желающими репатриироваться, и выразил «обеспокоенность и боль» по поводу судьбы идишских писателей и поэтов, которые находились под арестом. Один из депутатов съезда попросил снять это заявление с повестки дня как «политическое», а когда его требование не было выполнено — встал и покинул зал. Альтерман среагировал немедленно: «Почему нельзя интересоваться судьбой еврейских писателей в России?» — с горечью спрашивает он в «Седьмой колонке» через три дня после съезда. По прошествии года и нескольких месяцев он выражает глубокое возмущение трауром, который устроили после смерти Сталина израильские коммунисты.

В апреле 1954 года в «колонке» появляется статья под названием «День Памяти и участники восстания». В ней он выражает свое мнение по особому вопросу, ставшему в те дни актуальным — Натан Альтерман считает совершенно неэтичными претензии, предъявляемые тем жертвам Катастрофы, которые «не сопротивлялись». Он родился в Варшаве и вырос в России, Украине и Румынии, и был очень далек от той ментальности, которая считала жителей Израиля евреями «высшего сорта» по отношению к евреям диаспоры. В военные годы он отдал в своей «Седьмой колонке» должное участникам восстания в Варшавском гетто, но теперь он утверждал, что «жертв» мы обязаны чтить не в меньшей степени, чем «борцов». Вот именно благодаря пониманию таких вещей он и был Натаном Альтерманом…

Когда в начале войны Бен-Гурион объявил перемирие с британцами, Альтерман его полностью поддержал и приветствовал мобилизацию еврейских бойцов в британскую армию. Но с окончанием войны он сразу же изменил позицию и стал призывать к борьбе с державой, которая обратила свой мандат на Палестину в постоянную власть, нарушив все исторические обязательства. В течение года после войны в «Седьмой колонке» появляется несколько стихотворений о положении еврейских беженцев в Европе.

После завоевания Синая в 1956 году Альтерман едет на Синайский полуостров в составе организованной Шимоном Пересом группы. Он впечатлен расширением границ и пишет стихотворение под названием «Против Горы». В «Даваре» это стихотворение решают поместить прямо на первой полосе. И тут же, рядом с ним, напечатана речь Бен-Гуриона, в которой сообщается о том, что все завоеванные территории будут возвращены…

В левой прессе сразу же появляется статья Михаэля Харсгора под названием «Писатели оседлали пушки», где автор возмущается стихотворением «Против Горы»: «Ну ладно еще, когда это делает Ури Цви Гринберг, но вот и Альтерман к нему присоединился!»

В шестидесятых годах «Седьмая колонка» постепенно иссякает, стихи и статьи в ней появляются все реже. В 1967 году Натан Альтерман чувствует, что ему нужна новая трибуна для его публицистики. Он обращается в «Маарив». Руководство газеты, большинство авторов которой были ревизионистами и последователями Жаботинского, принимает его с распростертыми объятиями.

«ЗА ТЕХ, КТО В ПУТИ»

Альтермана всегда особенно интересовала тема нелегальной алии, носившей официальное название «Алия Бет». Он дружил с командирами «Хаганы», от которых узнавал о происходящем — с Ицхаком Саде, Шаулем Авигуром, Йосефом Харелем. С их разрешения, он приходил на место действия, чтобы увидеть своими глазами, как встречают корабли с нелегальными репатриантами, как бойцы ПАЛМАХа и Хаганы рассредотачиваются цепью в темноте на берегу.

«За тех, кто в пути» — эта крылатая фраза очень пришлась к месту в его знаменитом стихотворении, которое называлось «Ответ итальянскому капитану». В нем идет речь о корабле «Хана Сенеш» с нелегальными репатриантами, прибывшем к берегам Эрец Исраэль в конце декабря 1945 года. Высадку произвели 25 декабря, когда британские солдаты праздновали Рождество. Судно, успешно прошедшее под носом у катеров береговой охраны, село на мель у самой цели, и тем не менее, все его пассажиры, при помощи бойцов Хаганы, благополучно высадились на берег рядом с Нагарией. Корабль привел к берегам Святой Земли итальянский капитан по имени Ансальдо. После завершения операции ее участниками была устроена вечеринка. Альтерман присутствовал на ней, и ему запали в душу слова, произнесенные капитаном: «Хоть мы и получили за это плату, но только ради денег такая работа не делается. Мы были потрясены, когда увидели, что мы везем тех, кто в буквальном смысле спасся от смерти. У них тоже есть право стать независимым народом на берегу этого большого Средиземного моря, которое должно стать мирным морем. Я надеюсь вернуться к вам еще не раз, и не на этом побитом судне, а на больших кораблях, везущих множество репатриантов».

Стихотворение Альтермана «Ответ итальянскому капитану» было готово уже через три дня и должно было появиться в «Седьмой колонке» 28 декабря 1945 года, но его запретила цензура. Через несколько дней цензор лично появился в «Касите» и вручил автору уведомление о том, что запрет снят. Тогда стихотворение было напечатано уже не в «Колонке», а на отдельной странице «Давара», посвященной вопросам репатриации и озаглавленной «Алия в Эрец Исраэль — право, а не милость».

Облака собираются над головой,
но победою день наш отмечен!
Так давай, капитан, мы поднимем с тобой
наш бокал за грядущую встречу.

Этот путь наш секретный лежит между скал,
и навряд ли описан он в книгах,
и на картах покуда его не сыскать,
только станет тот путь знаменитым.

Будет в песнях воспет — на воде, на земле —
этот флот устаревший и шаткий,
и тебе капитаны больших кораблей
позавидовать только решатся.

Труд ребят наших скрыт в этих темных ночах,
только будет он благословенным,
ты же видел — народ свой несли на плечах
эти парни к земле вожделенной.

Так давай же мы выпьем за тьму впереди,
за опасность, за труд безрассудный,
и конечно же, выпьем за тех, кто в пути
на борту одинокого судна,

и за тех, кто без компаса на корабле
пролагает дорогу отважно
через бурное море к далекой земле,
где за ними охотится каждый.

И о них будут тоже слагаться стихи,
их сражение будет воспето,
помнят небо и море на грани стихий
их корабль, пробитый торпедой.

Облака собираются над головой,
но победою день наш отмечен!
Так давай, капитан, мы поднимем с тобой
наш бокал за грядущую встречу.

Ты однажды в таверне забьешься во мрак
и бутылкою душу согреешь,
улыбнешься, наверно, и сплюнешь табак,
и промолвишь: «Ведь все мы стареем!

Да, я многое видел на этой земле,
только помню — о, Санта Мария! —
как промокли насквозь этой ночью во мгле
мы у берега той Нагарии».

Мы расскажем, как путь преградили беде,
распахнулись врата, слава Богу, —
ведь ватага парней появилась в воде,
что пришла беглецам на подмогу.

Ты тогда усмехнешься: «Ведь нас не возьмешь,
ни радар ни поможет, ни катер!»
И ругательство по-итальянски ввернешь,
и смятение пьяниц охватит.

Это то, что с тобою нас ждет впереди.
Так давай же — за труд безрассудный,
и конечно, за тех, кто доныне в пути
на борту одинокого судна.

Альтерман стал почетным членом группы, возглавлявшей организацию Алии Бет. Он интересовался всеми деталями. Ему было известно о кораблях, которые все еще находились в море. Он принимал участие в совещаниях по поводу того, что еще можно сделать, чтобы прорвать блокаду британцев. Иногда он давал практические советы.

Летом 1948 года, сразу после провозглашения Государства Израиль, он поехал на Кипр, где находились организованные британцами лагеря нелегальных репатриантов, которых предстояло привезти в Страну. Он встречался с репатриантами, записывал их рассказы, но обычно молчал и слушал. Он провел там около десяти дней и участвовал во всех совещаниях. Когда обсуждали вопрос о том, какой корабль отправится к берегу первым, решение было за Натаном Альтерманом, и это решение определялось тем, кто из капитанов достоин первым привести свое судно к берегу еврейского государства.

АНЕМОНЫ И «КРАСНЫЕ БЕРЕТЫ»

Семья Дамари репатриировалась из йеменского города Дамар в 1925 году, когда их дочери Шошане было два года. Уже в шестнадцать лет она выступала в качестве солистки. Режиссер Моше Валин, только что основавший свой театр «Ли-Ла-Ло», познакомился с ней, когда ей было двадцать два года, и сразу же понял, что из нее можно сделать звезду. Он пригласил ее в первый же свой спектакль, где она исполнила песню на стихи Авраама Шленского «Ночь рядом с Гильбоа».

Ко второй постановке, под названием «Свидание в Ли-Ла-Ло», большинство текстов песен написал Натан Альтерман. В первой части Шошана Дамари исполняла песню «Гамлиэль» на слова Альтермана и музыку Моше Виленского, про ослика по имени Гамлиэль. Для второй части планировалась романтическая песня, подходящая для Дамари, и Валин обратился к Натану с просьбой сочинить что-то такое… Тот отказался — он считал, что все, что сможет в этой области удовлетворить пожелания Валина, Шошане не подойдет. Но режиссер настаивал. Тогда Натан вспомнил, что у него где-то на полке пылится некий забракованный им текст, — может быть, это то, что надо? И принес стихотворение под названием «Анемоны» («Каланийот»). У Валина возникла некая сторонняя мысль — скорее опасение — связанное с названием (об этом чуть позже), но он прогнал ее прочь.

Получив стихотворение, Валин передал его композитору Моше Виленскому. На следующий день тот принес песню, и Шошана начала репетировать. (Александр Гроновский шепнул на ухо режиссеру, что эту мелодию он уже слышал в детстве в Польше, но Валину было все равно, откуда композитор черпал вдохновение, потому что он чувствовал, что песня удалась).

Уговорить Шошану Дамари хотя бы просто подступиться издали к этой песне, — хотя бы попробовать, — удалось не сразу. Вначале она напрочь отказалась, заявив, что и слова, и музыка ничего ей не говорят (чутье Альтермана его не подвело, не зря он отказывался писать «романтическую» песню для Дамари… но как же они оба — и Натан, и сама Шошана — в данном случае оказались неправы! — потому что вмешалось провидение). Валину пришлось приказать ей, в качестве начальника, выполнить то, что от нее требуется.

На генеральной репетиции реакция на эту песню приглашенной публики оказалась прохладной, на нее попросту никто не среагировал. Рассерженная Дамари пришла к режиссеру и заявила, что ни за что не будет это петь. До спектакля времени не оставалось, заменить песню было нечем, Валин не знал, что делать…

Во время премьеры, отыграв первый акт и исполнив песенку про ослика Гамлиэля, которая не вызывала у нее никакого протеста, в отличие от «Анемонов», Шошана заявила Валину, что она свое дело сделала, и никаких «Анемонов» она петь не будет. Тот начал ее уговаривать, и на ее «сожалею! ни за что! эта песня не звучит хорошо!», — в конце концов опять ответил начальственным приказом подчиниться.

Ну, чего не сделаешь, чтобы не потерять работу… Во втором акте Шошана Дамари поднялась на сцену. Она стояла, почти не двигаясь, в черном платье, и просто пела, используя все возможности своего великолепного, необычного голоса.

…Это был полный, оглушительный успех. Шошане устроили овацию, вызывали на сцену четыре раза и заставили повторить исполнение.

Песня стала хитом. Она принесла успех новому театру, и она создала имя Шошане Дамари. Исполнение ею «Анемонов» на премьере второй постановки театра «Ли-Ла-Ло» стало ее звездным часом. С «Анемонов» началось плодотворное сотрудничество Альтермана, Виленского и Дамари.

…Шестая воздушно-десантная дивизия Великобритании героически проявила себя на фронтах Второй Мировой. В сентябре 1945 года она была переброшена в Палестину. После того, как в ишуве активизировалась деятельность Хаганы, и особенно ЛЕХИ и ЭЦЕЛа, на эту самую дивизию была возложена задача защиты властей мандата от еврейских бойцов.

Десантники Шестой дивизии носили красные береты… (Возможно, учитывая их горький опыт, солдатам ЦАХАЛа впоследствии разрешили носить береты не на голове, а под погоном, чтобы уберечь их от спонтанного и меткого чувства юмора израильской публики…) В общем, представьте себе такие гуляющие группы солдат в красных беретах на головах где-нибудь на перекрестках тель-авивских улиц в годы после войны и до образования государства. Не особенно дружелюбное к ним население немедленно прозвало их «каланийот» («анемоны»), — и важно, что это произошло еще до того, как появилась одноименная песня… А теперь представьте, что началось, когда прозвучала песня Шошаны Дамари. Дети на этих самых перекрестках немедленно начинали петь хором: «Каланийот, каланийот…», едва завидев издали бравых десантников!

Опасения, возникшие у режиссера Моше Валина в тот момент, когда он впервые увидел название песни, были вызваны именно этой ассоциацией. Но Альтерману ничего подобного в голову не пришло, все вышло совершенно случайно!.. Он бы не сделал такого сознательно, это был совершенно не его стиль.

Продолжение истории с песней таково: однажды во время спектакля солдаты Шестой дивизии окружили здание, где происходило представление, и прервали исполнение Шошаной Дамари песни «Анемоны». Валина забрали в полицию города Рамле по обвинению в том, что на сцене его театра исполняется песня, направленная против британских парашютистов и правительства мандата. На спектакль был наложен запрет. Понадобилось вмешательство адвоката, чтобы добиться освобождения режиссера и отмены запрета на песню и на спектакль.

Вся эта история еще больше увеличила популярность театра «Ли-Ла-Ло», его ведущей певицы Шошаны Дамари, ее лучшей песни «Анемоны», а также поэта Натана Альтермана. Благодарный Валин заплатил Натану дополнительные пять лир, вдобавок к тем десяти лирам, которые он уже получил за свое стихотворение, снятое с полки, где хранились забракованные черновики. В ответ Альтерман послал ему большой букет анемонов («каланийот»), в котором была одна роза («шошана»). Спектакль с этой песней стал настолько популярным, что долгое время шел по два раза в день, а дважды в неделю — четыре раза в день.

…Ну вот где, где там можно усмотреть злонамеренные намеки на идеологию ЛЕХИ или, не дай Бог, ЭЦЕЛа? Это насколько же надо было чувствовать себя не на своем месте в этой Палестине, чтобы вздрагивать от такой песни и принимать ее на свой счет? Чтобы закрыть театр и арестовать режиссера за ее исполнение? А может быть, дело в другом — в том, что через эту песню на «польскую» мелодию в исполнении «йеменской» певицы сквозит непереносимый для некоторых свет вечности еврейского народа?

Вот слова этой песни:

Закат коснулся гор, в огне вершины,
и прошлое явилось, как во сне:
вот девочка спустилася в долину,
корзина анемонов рядом с ней.

С лукошком, что заполнено цветами,
по мокрой тропке, тронутой росой,
она бежит, бежит скорее к маме:
«Смотри, что я тебе несу с собой!»

И это все
навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

Закат в горах горит и догорает,
но снова анемоны расцветают.
Возникнет и утихнет шторм на склонах,
но снова оживут здесь анемоны.

И это все
навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

Прошли года, и вновь закат пылает,
и девочка с избранником своим
в долину ту же самую сбегает,
и анемоны кланяются им.

Он руки к ней протягивает нежно,
она свежа, как росы, весела,
и между поцелуев шепчет спешно:
«Смотри, что я в корзинку собрала!»

И это все навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

Пусть клятвы о любви уходят в Лету,
но анемоны — знак к началу лета,
поскольку клятвы — легкие, как ветер,
но будут жить цветы на этом свете.

И это все
навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

Прошли года, закат задел вершины,
и старость замаячила вдали,
а внучка направляется в долину,
в которой анемоны расцвели.

С корзинкой пробежит она сквозь росы:
«Смотри, смотри, что я несу тебе!»
И улыбнется бабушка сквозь слезы,
припомнив позабытый тот припев:

И это все
навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

Проходят поколенья чередою,
свое цветенье унося с собою,
и счастлив тот, кто средь скалистых склонов
хоть раз увидел поле анемонов.

И это все
навечно тут,
где анемоны мои красные растут,
и будет так
извечно тут,
где анемоны мои свежие цветут.

ТРИ ВСАДНИКА

В начале 1948 года повсюду начинает звучать потрясающая баллада-колыбельная на стихи Альтермана, которая впервые была исполнена в рамках очередного спектакля театра «Ли-Ла-Ло». Натан Альтерман создал и до того, и после много стихов для театральных постановок — простых, музыкальных, полюбившихся публике, по-настоящему народных. Но эта песня — единственная в своем роде. Может быть, потому, что в ней отразилось тогда настроение всего еврейского ишува, не привыкшего получать подарки бесплатно — тем более такие невероятные подарки, как собственное Государство.

Но на самом деле, этот текст был написан раньше — в 1946 году.

Эта песня сложилась у Альтермана сразу как песня. Многие его стихи приходили к нему вместе с мелодиями, которые он то ли помнил с детства, то ли сочинял сам. Его друзья вспоминали, что, когда он молча сидел и пил в каком-нибудь кафе, он иногда начинал напевать — именно напевать — какие-то свои стихи. Вот и стихотворение о трех всадниках он тоже придумал сразу с музыкой. Другое дело, что для композитора Мордехая Зеиры слышать эту «музыку» было непереносимо. «Сколько еще ты будешь мучить меня этой ужасной мелодией?» — спросил он однажды Натана. И тот ответил: «До тех пор, пока ты не сочинишь на эти слова мелодию получше».

Зеира попросил дать ему текст. Он решил, что выполнит просьбу Натана, хотя бы для того, чтобы избавиться от вынужденного выслушивания его собственной ужасной «музыки». Возможно, со стороны Альтермана это был умело проделанный трюк, с целью заставить композитора написать песню на это стихотворение. Когда он достиг этой цели, он еще и поставил условие: не менять в тексте ни слова. Но все-таки разрешил сделать повтор последних строчек четверостиший.

Ночью, ночью поднимется ветер,
ночью шелестом кроны ответят,
ночью, ночью звезды поют,
спи, гаси же свечку свою,
спи, гаси же свечку свою.

Ночью, ночью, вот ты уснула,
ночью видишь тропку лесную,
ночью видишь тропку во сне,
и три всадника едут по ней,
и три всадника едут по ней.

Ночью первый от стрел погибает,
ночью меч второго сражает,
ночью третий ушел от судьбы,
только имя твое он забыл,
только имя твое он забыл.

Ночью, ночью усилится ветер,
ночью шелестом кроны ответят,
ночью ты лишь смотришь в окно,
спи, тропа опустела давно,
спи, тропа опустела давно…

Не факт, что композитор понял до конца смысл текста. Не факт, что сам Альтерман понимал его до конца…

Особенно загадочен здесь один из персонажей — всадник под номером три. Хаим Гури рассказывал, что, когда он пытался убаюкать свою дочь этой «колыбельной», на ту не произвели впечатления ни первый всадник, ни второй, погибшие разными неприятными способами, но, когда она услышала о третьем, который забыл имя той, к кому ехал, девочка заплакала… Короче, в данном случае на мелодию колыбельной исполняются слова, которые никоим образом не должны бы ни усыплять, ни успокаивать слушателей. Тем не менее, эта песня стала популярнейшей народной колыбельной в Израиле…

Зеира работал над музыкой на эти стихи в течение недели. В одну из тех ночей, когда британцы объявили в Тель-Авиве комендантский час, он понял, что мелодия готова. Когда он наконец принес ее на следующий день Альтерману, сел за пианино и запел, Натан сразу же обнял его и воскликнул: «Вот! Теперь это песня!»

4 февраля 1948 года, во время премьеры четырнадцатой по счету программы театра «Ли-Ла-Ло», которая называлась «Только для взрослых», эту песню исполнила двадцатипятилетняя Шошана Дамари. Незапланированным аккомпанементом ей стала стрельба, раздававшаяся со стороны южных кварталах Тель-Авива. Война за Независимость разгоралась… После премьеры деятельность театра приостановилась — главный режиссер Моше Валин и большинство артистов ушли на фронт.

Песня о трех всадниках на слова Натана Альтермана и музыку Мордехая Зеиры стала одной из самых исполняемых песен страны во время Войны за Независимость. Натан Альтерман, написавший данные стихи за два года перед этим, опять, уже в который раз, выступил в роли пророка…

ПЕРЕДОВАЯ

Натана Альтермана и Ицхака Саде еще с молодости связывала дружба. Чтобы пояснить, до какой степени они были близкими друзьями, достаточно сказать о том, что, когда в 1938 году Натану Альтерману, уже три года женатому на Рахели Маркус, понадобилось место для встреч с Цилей Биндер, то этим местом стала квартира Ицхака Саде. Короче, это была крепкая мужская дружба.

Ицхак Саде, успевший даже послужить в свое время командиром Красной Армии, смог вовремя опомниться и в 1921 году все-таки перебраться в Палестину. Здесь он сразу стал командиром Хаганы в Иерусалиме. В 1929 году во время арабских погромов он сражался в Хайфе. В 1941-м Саде принял участие в создании ПАЛМАХа и был его командиром до 1945 года. В 1945-м он стал главой генштаба Хананы. В 1948-м создал первую бронетанковую бригаду ЦАХАЛа. В 1949-м, после расформирования ПАЛМАХа, покинул военную службу. А еще он писал рассказы и пьесы.

В декабре 1937 года он создал свои «полевые отряды» — «Плугот а-Саде». Они стали частью «Хаганы». Летом 1938 года Натан Альтерман написал по личному заказу Ицхака Саде стихотворение для первого съезда бойцов его «отрядов». Оно называлось «Земер а-Плугот» — «Песня Полевых отрядов». На съезде всем участникам раздали текст, композитор Даниэль Самбурский сел за пианино, сыграл мелодию, объяснил, как нужно петь, и в зале зазвучала песня, в которой Натан Альтерман выразил кредо еврейского ишува, выходящего в бой за существование. Ровно четыре года прошло со дня публикации его пацифистского стихотворения «Не давайте им ружья», которое продолжали везде декламировать и петь, но сейчас его автор давал свое благословение вооруженным бойцам, выходящим на битву, чтобы защитить мирное население.

В феврале 1939 года «Хагана» решила расформировать «Плугот а-Саде», но «Земер а-Плугот» дал этому подразделению вечную жизнь.

Сразу после образования Государства Израиль Натан Альтерман служил несколько недель в ЦАХАЛе. В боевых частях. И принял участие в сражении. И ничего бы этого не было, если бы он не использовал «в корыстных целях», — в смысле, чтобы попасть на передовую сражений Войны за Независимость, — свою тесную дружбу с Ицхаком Саде.

В тот же момент, когда 28 июня 1948 года был выпущен приказ о мобилизации в ЦАХАЛ тех, кто родился с 1907 по 1911 годы, Натан Альтерман немедленно кинулся на призывной пункт. Ему сразу же предложили офицерскую должность в частях, занимавшихся армейской культурной программой. Куда там! Альтерман собрался на фронт. Ему было 38 лет. Конечно, армейское начальство было совсем не радо этой ситуации. Народного поэта, «национальную совесть», одну из центральных фигур ишува (и вот теперь уже и страны), Натана Альтермана ни в коем случае нельзя было бросать на передовую!

Натан обратился к своему закадычному другу Ицхаку Саде, и в результате его направили в боевые части. 29 августа 1948 года, в соответствии с приказом Ицхака Саде, Натан Альтерман был зачислен в Восьмую бригаду, которой командовал Саде (тот хотел по крайней мере держать друга под присмотром). Его присоединили к 88 минометному батальону. В основном в нем были молодые солдаты, среди них выходцы из Марокко и Туниса, были и репатрианты из Европы, уцелевшие в Катастрофе, было несколько бывших бойцов ЭЦЕЛа.

Начались учения. Подразделением командовал Йегуда Ар-Цион. Натану было трудно, он был намного старше остальных, но Ар-Циону не к чему было придраться: Альтерман был дисциплинированным, тихим, не спорил и старался все делать как можно лучше.

После учений Натан Альтерман получил военную специальность минометчика, точнее, того, кто подносит снаряды. В начале октября 1948 года бригада продвинулась на юг, чтобы принять участие в операции «Йоав», которая должна была проложить путь к Негеву. Она расположилась рядом с египетскими частями в районе деревни Ирак Эль-Манасия (сегодня это Кирьят-Гат). После прибытия на место солдатам было приказано вырыть ямы от полутора до двух метров, чтобы разместить в них минометы. Они несколько часов, в пыли и на страшной жаре, копали твердую землю. В какой-то момент Ар-Цион заметил, что руки Альтермана изранены и кровоточат — это были руки поэта, не приспособленные для такой работы. Надо ли уточнять, что Натан и не думал жаловаться, а просто делал, что надо.

Его стихотворение с описанием этой самой ночи, под названием «Ночь привала», вошло в книгу «Голубиный город»:

Ночь остановки, смеха, ругани и боли,
ночь, что возникла в суете, и вот она:
как будто город возведен на поле боя,
стоянка воинов, которая должна
и кровь пролить, и стать защитою для нас.

Город возводится во тьме своей, в мерцанье,
в четкой работе, в исступлении труда.
Ночь остановки. Ночи лик, ее дыханье,
и не достигнуть в ней предела никогда,
и тьма свернется, и взойдет над ней звезда.

Лица ребят, что чинят то и чинят это,
лицо ли повара, насмешника ли лик,
то лик насмешки — желтизна на фоне лета,
она на ящике сидит себе в пыли,
и неба таз над головой ее разлит.

И видит вахта — между морем и холмами
вдруг расстилается пред ней войны пейзаж, —
цыганский быт, с его веревками, ножами,
с свободой странствий, со внезапностью — мираж,
где в наготе своей представлен антураж,

где открывается внезапное пространство
для одиночества в толпе, для суеты,
и утверждается, и строится в нем братство
между людьми, и создаются в нем щиты,
и разрушаются торгашества мосты.

В нем только времени напев, и не прорвется
в него поэзии возвышенная трель,
в нем только песня этой ночи всюду льется,
она не вечна, но она как акварель,
как ярких красок крик, что издает свирель.

Из выступленья командира перед боем
меж нашим бременем и долгом выйдет связь,
и он с любви начнет, конечно же, с любовью,
без выкрутас и за высоким не гонясь,
спокойным голосом и прозы не боясь.

Ночь остановки, песен, неба, ночь привала,
ночь торопливости и пара из котла,
ночь, что простерла дух волшебный, небывалый
в бессонном братстве, в единенье ремесла, —
на всю бригаду и на каждого сошла.

Идет война, в ней образ этих всех явлений
запечатлеется, мотив уйдет блуждать,
еще не раз затянет душу поколенья.
На этом поле, что цветет опять —
не о войне — о братстве вспоминать.

И это все сплетет война, все вместе это,
все растворится в той ночи, в любви, в весне,
из тех холмов, из тех ручьев и из рассвета,
едва поднявшись, превратится в плач и гнев
тех, кто стрелял, и кто погиб на той войне.

16 октября бригада Саде атаковала с севера деревню, занятую египтянами. Минометчики обеспечивали артиллерийское прикрытие. Альтерман должен был без конца вынимать из ящика снаряды и подавать их артиллеристу. Каждый снаряд весил 3,5 килограмма. Это длилось несколько часов подряд, на протяжении всего боя.

Когда их обстреляли из пушек, египетские снаряды упали в нескольких метрах от них. На определенном этапе Ар-Цион заметил, что у Альтермана серый цвет лица. Но он не был единственным таким, напряжение и страх владели и всеми остальными.

В этом бою им пришлось отступить. Саде был разочарован неудачей. А еще ему очень не понравилось, что Альтерман, за которого он чувствовал личную ответственность, оказался в нескольких метрах от упавших снарядов.

Саде вызвал Натана к себе. Тот пришел, усталый и молчаливый. Саде сразу же сообщил ему о своем решении отослать его домой. Альтерман ни за что не соглашался и просил вернуть его в бригаду. У Саде не оставалось выбора: он издал официальный приказ о том, что Натан Альтерман должен в тот же день сдать амуницию и вернуться в Тель-Авив.

Позже Ицхак Саде говорил в свое «оправдание»: «Народный поэт во время народной войны должен ощутить на себе самом эту войну, которая прежде всего была войной за наше существование».

31 октября 1948 года Альтерман получил официальное распоряжение об окончании его службы в восьмой бригаде. Через два месяца, 31 декабря, он начал службу в частях ЦАХАЛа, занимавшихся вопросами культуры, где и находился до завершения своей военной службы 20 марта 1949 года.

Известнейшее свое стихотворение «Серебряный поднос» Натан Альтерман написал примерно за год до этих событий, в дни, когда он сам еще ничего не знал об «ужасе боя». Оно было напечатано в «Седьмой колонке» 19 декабря 1947 года, когда вопрос о создании Государства Израиль уже был фактически решен, но еще не «подписан». Здесь он сам, видимо, соотносит себя все же со старшим поколением, с родителями молодых бойцов. Но через год он все-таки ухватится за последнюю возможность самому стать частью «Серебряного подноса»…

Покраснеет пылающий взор небосвода,
постепенно растают границы в дыму.
Станет тихо. Разбитое сердце народа
встретит чудо, что нету подобья ему.

Будет праздник, что ужас влечет за собою,
встанет строем народ против полной луны,
и тогда к нему выйдут из ужаса боя
те солдаты — те дочери их и сыны.

Не отмылись от битв и одежд не сменили, —
парень с девушкой молча пройдут пред толпой,
тяжелы их ботинки, покрытые пылью,
их опутала тьма и последний их бой.

Бесконечно юны, бесконечно устали
и покрыты росой, что повсюду лежит,
вот они подошли и пред всеми предстали,
и не ясно — на лицах их смерть или жизнь.

«Вы откуда?» — народ зачаровано спросит,
и ответят те двое на этот вопрос:
«На серебряном вы получили подносе
государство еврейское. Мы — тот поднос».

Так сказав, пали ниц перед ним и растаяли.
А о прочем — писать летописцам Израиля.

ГОЛУБИНЫЙ ГОРОД ПЛАЧА

От своего первого сборника стихов и до второго Альтерман проделал большой путь. Возможно, на него сильно подействовали слова его сестры Леи Лахав, которую он очень уважал, о том, что сейчас, когда настало такое время, нужно «положить на полку» его «Звезды вовне».

Второй сборник стихов Натана Альтермана выходит в марте 1941 года. Он написан в течение первого года Второй Мировой войны и называется «Радость бедных». Это символическая поэма о событиях, начавшихся 1 сентября 1939 года. В книге дух умершего встает из могилы и посещает свой город. Возможно, название обыгрывает известное выражение из Талмуда «бедный — как мертвый». Город, в который попадает мертвый герой, находится в осаде. Он посещает свой дом, видит свою жену. Потом происходит бой между осаждающими и осажденными, осада сжимается, его жена погибает, и он, мертвый, оплакивает мертвую. Дальше сюжет усложняется, появляются новые действующие лица… Во время написания книги еврейский ишув находился под угрозой — боялись вторжения и с севера, и с юга, Тель-Авив подвергался бомбежкам.

Альтерман отказался объяснять эту свою книгу. С этого времени (да и до того) он никогда не поддавался на просьбы что-нибудь объяснить в своих стихах. Он не писал вступлений, не читал лекций. Но иногда все же друзьям удавалось услышать от него что-то конкретное.

Хаиму Гури, задавшему ему вопрос по поводу сюжета «Радости бедных», он ответил: «Произошла ужасная буря, и я спросил себя: а что останется? Останется искусство, останутся ценности и основы жизни, основы человечества». То же самое он сказал Цви Инбару: «Это книга, написанная в период, когда нацизм был на подъеме, и возникло опасение, что все хорошее, что есть у человека — дружба, любовь, отцовство, все, что ему дорого, — исчезнет. Эти стихи написаны не с национальной, а с общечеловеческой точки зрения. Их мог написать и француз. Они были написаны до того, как стало известно о трагедии варшавского гетто и об уничтожении миллионов. Но почему-то многие считают, что книга именно об этом, и отказываются изменить свое мнение».

В феврале 1944 года выходит третий сборник стихов Альтермана под названием «Песни египетских казней». Эта книга написана уже после того, как в войне произошел перелом в пользу союзников. Лея Гольдберг, которая выступала в роли литературного критика под псевдонимом Ада Грант, публикует статью в «Мишмаре». Она пишет о том, что темы мести еврейская поэзия обычно предпочитает не касаться. Поднятие этой темы Альтерманом раскрывает конфликт между нежеланием затрагивать данную тему и понятием «справедливой мести».

14 июня 1957 года литературное приложение к «Ха-Арец» сообщило о том, что Натан Альтерман готовится выпустить свой четвертый стихотворный сборник. Он будет называться «Голубиный город», и его темой станет создание еврейского государства.

Насколько вообще поэтические сборники Альтермана могли быть отнесены к какой-то «теме»? Они ведь и отличались от его же публицистики тем, что их «тема» обыгрывалась на уровне, который не всеми был узнаваем. Он четко делал это разграничение между двумя своими гранями — поэта с одной стороны и публициста (а также куплетиста), с другой. И тем не менее, книга поэтически рассказывает о создании государства и об алие. Половина ее первой части (всего в книге пять частей), которая называется «Песни голубиного города», навеяна темой нелегальной алии. Одно из стихотворений книги, под названием «Диалог», стало очень известным. Это разговор бойца по имени Михаэль, погибшего в бою, со своей возлюбленной по имени Михаль, — в конце выясняется, что Михаль тоже мертва.

Эту книгу ждали с огромным нетерпением. «Продолжительное молчание поэта вызывает любопытство», — писал Хаим Гури. — «Что же он делает? Что он делает?»

Моше Даян послал подполковника Мордехая Бар-Она к издателю Исраэлю Зморе с просьбой показать тому гранки корректуры книги. Зморе было трудно ему отказать, но он это сделал, пообещав, что сразу после выхода книги первые же экземпляры он вышлет Даяну и Бар-Ону.

На вопрос Моше Лахава, что означает образ голубя в названии, и о голубе ли вообще идет речь — потому что название можно перевести и как «город в осаде» или даже как «город плача», если слово «йона» рассматривать не как существительное, а как глагол, — Альтерман ответил, что этот образ ничего не означает — голубь и есть голубь.

Теме «плавильного котла», призванного объединить общины репатриантов из разных стран, посвящено великолепное стихотворение под названием «Семьдесят ликов»:

Народ расположился по холмам
и по равнинам. Свет свой простирают
туда его огни — ты видишь там,
как ликов его семьдесят играют,
все семьдесят — по качествам, словам,
везде, где Ашкеназ и Наараим.
Единый Бог, его создавший, — Он
в семидесяти ликах отражен.

На сложность их законов посмотри,
на разделенье, на вражду и горе,
отметь, как отделен от крика крик
и смех от смеха. Меж горой и морем —
все сшито красной нитью, но внутри —
разъединье. В страхе, в гневе, в споре
и в удивлении глядят они,
как тщится их судьба соединить.

Из всех традиций и из всех веков,
чужих раздумий и чужих наречий —
чужих царей они несли закон
из дальних странствий и противоречий,
и меч чужих расцветок, языков,
одежд — еврейский облик изувечил.
И свадьба чужда свадьбе, смеху — смех,
одно лишь одиночество — для всех.

Чужая песни — песнь, узор ковров —
и тот у них друг другу неизвестный,
меж плачами у них — глубокий ров,
меж шутками у них — зияет бездна,
повсюду стройка, но среди дворов
по-прежнему разрывы повсеместны,
и тот народ, что превозмог чужих,
отворотиться от себя спешит.

Ведь семьдесят изгнаний и племен
против него встают. Едва задремлет —
его разбудит шорох их знамен,
поскольку снам его народы внемлют,
несет печать семидесяти он
гонений, что в семидесяти землях.
И семьдесят обличий, — кровь и гнев, —
из облика его глядят вовне.

Темы стихов сборника «Голубиный город», он же «Город плача», не исчерпываются актуальными событиями и историей, свершающейся прямо на глазах.  То, что происходит с его народом, перемешано с личным, с сильными человеческими чувствами. Кто является лирическим героем этого стихотворения – сам ли автор, с его воспоминаниями о первой любви?

Если ночью заплачешь порою —
я зажгу тебе пламя веселья.
Если вдруг ты замерзнешь — накрою,
ну а мне станет камень постелью.

Пригласишь ты на танец жаркий —
на последней струне спою я,
а не хватит тебе подарка —
жизнь и смерть свою отдаю я.

А захочешь вина — я сразу
выйду из дому и ослепну,
и продам свои оба глаза,
и добуду вина и хлеба.

Но а если вдруг обнаружу —
без меня ты пируешь где-то,
моя ревность дом твой разрушит,
подойдет и сожжет без следа…

29 июня в доме Аарона Мегеда устроили большой вечер, посвященный выходу книги. О нем рассказывает Менахем Дорман в своем дневнике: «Сначала говорил Шленский, который был кем-то вроде председателя вечеринки. Главное в его речи звучало между строк: я уже стар, вы сделали меня „маэстро“ и затем меня бросили… Он процитировал то, что Альтерман написал на подаренном ему экземпляре книги: „Шленскому, другу и „раву“, для которого каждое стихотворение, написанное на иврите, является его „должником“…“ По мнению Шленского, „Голубиный город“ — это что-то вроде улучшенной „Седьмой колонки“, более утонченный и возвышенный ее вариант… Потом пришли двое полицейских, которых вызвали соседи, и вынудили всю компанию встать и уйти. В три часа ночи мы пошли в „Касит“…»

Через три года, к пятидесятилетию Натана Альтермана, его друг и учитель Авраам Шленский провел в статье, написанной в честь юбиляра, сравнение между его первым сборником «Звезды вовне», с одной стороны, и «Городом плача» и «Седьмой колонкой», с другой. Шленский увидел здесь как бы двойную мелодию: одновременное стремление к высшему источнику и к земным корням. Он рассказал о том, как Альтерман однажды заметил: я бы хотел прорастить внутри своего стихотворения такое слово, как «сионизм», чтобы оно стало в нем легитимным с точки зрения поэзии и чтобы оно вписывалось в нем пейзаж в той же степени, как «звезды», «смерть» и «любовь». Шленский писал, что «немногие сумели настолько затронуть сердца, как Натан Альтерман. Возможно», — утверждал автор, — «Альтерман — тот, к кому больше всего прислушиваются среди писателей нашего времени, прислушиваются и любят».

Пятая книга стихов Альтермана, под названием «Летнее празднество», вышла в феврале 1965 года. Она представляет собой цикл из сорока пяти пронумерованных стихотворений, между которыми вставлены прозаические отрывки. Все вместе похоже на роман в стихах, в котором показана, в карнавальном стиле, жизнь периферии. Его знаменитая «Охранная песня», на самом деле обращенная к его дочери Тирце, включена в эту книгу под номером десять. В книге это будто бы слова, с которыми один из героев, новый репатриант, обращается к своей дочери, сбежавшей в город и попавшей в опасную ситуацию…

СПОР ПОКОЛЕНИЙ

«»Ахшав» я видела краем глаза, и это действительно так ужасно, как об этом рассказывают», — пишет Лея Гольдберг 7 июля 1959 года одному из своих друзей.

Журнал «Ахшав» никогда не публиковал ни Шленского, ни Альтермана, ни Лею Гольдберг, поскольку считал себя «трибуной молодых бунтарей». Весной 1959 года молодой поэт Натан Зах помещает в «Ахшав» статью под названием «Размышления о поэзии Альтермана». «Утверждения об изменении Альтерманом живого разговорного языка, по меньшей мере, преувеличены. Более того, язык Альтермана гораздо менее разговорный, и иногда даже более архаичный, чем язык других ивритских поэтов». Далее автор объясняет, почему первый сборник Альтермана «Звезды вовне» не только вызывает у него внутреннее сопротивление, но даже его отталкивает: потому что он не любит, когда «воображение теряет всякое основание», не любит «частое использование оксюморонов для создания поэтической атмосферы», но главное, что он не любит, это — «ритм, эту вот симметрию». «Еще не было в новой ивритской поэзии значительного автора, музыка стихов которого была бы настолько далека от ритма разговорного языка». Статья Заха, несомненно, была артподготовкой накануне выхода его собственного сборника стихов. А главное, она была попыткой развенчания патриарха и посягательством на его место. Он и на самом деле считал, что это возможно.

Эта статья вызвала шок, многие увидели в ней покушение на святое. Появилась целая серия публикаций, некоторые писали, что с подобным видом «критики» вообще не стоит спорить, другие считали своим долгом защитить Альтермана. Многие опасались, что подобное резкое нападение может отдалить некоторых не особенно разбирающихся в поэзии почитателей от классика. Были те, кто назвал это «спором поколений», были и те, кто считал, что от поэзии можно получать удовольствие по-разному, — и вот есть такие, кто получает его вот так (конечно, они были правы…)

Для Альтермана статья Заха была тяжелым ударом. Его и раньше критиковали, более того, его последний, только что вышедший сборник «Голубиный город» тоже вызвал критику, а не только похвалу. Но в данном случае это была не критика книги, даже не критика стихов. Здесь нападали на его поэзию на всех фронтах, критиковали сразу и словарный запас, и ритм, и форму стиха, и чувства, и образы, и восприятие действительности. Здесь ставили под вопрос его подлинность как поэта.

Через несколько дней после выхода статьи Альтерман попросил своего друга Яакова Орланда обратиться к Заху и назначить встречу с ним. Встреча состоялась в «Касите». Орланда Альтерман попросил присутствовать в качестве свидетеля. Ровно в назначенный срок, в четыре часа, в кафе вошел молодой человек. Он приблизился к Альтерману, растерянно улыбнулся и пожал ему руку. Из беседы Орланд, сидевший отдельно, уловил только несколько слов: «Насколько Альтерман „не представляет собой ничего“? Совсем ничего? Совсем?» — спрашивал его друг у собеседника. Тем временем пришли Зеэв Йосифон и Яаков Горовиц. Они подсели к Орланду. Когда Йосифон понял, кто сидит за соседним столиком рядом с Альтерманом, он вскочил с места с таким видом, что Зах перепугался. «Ты идиот! Ты идиот!» — закричал Йосифон, но Альтерман его остановил со словами: «Если бы он был идиотом!..» Потом Зах встал и выбежал из кафе, впоследствии он рассказывал, что был совершенно разбит. Альтерман присоединился к друзьям, выпил содержимое рюмки Горовица, потом, когда ему принесли его заказ, и своей тоже, и вышел вслед за своим оппонентом. Было видно, что в душе у него буря.

Зах прекрасно понимал, что Альтерман его не простил. Они еще много раз пересекались в разных богемных местах. Однажды в «Касите», когда все уже были очень пьяны, от «молодежного» столика отделился Зах. К удивлению всех, он подошел к столу Альтермана и встал перед тем на колени. Затем припал к его ногам. Говорят, что Альтерман протянул руку и погладил его по голове. Ну, понятно, что тот, кто об этом рассказывал, был не трезвее участников событий и мог приукрасить… На этом все не закончилось. Дальше смешанная компания «стариков» и «молодых» решила перебазироваться в кафе «Квики», открытое до утра. Это место было пристанищем проституток и сутенеров. Два Натана сидели рядом, и Зах прошептал Альтерману на ухо: «Здесь одни шлюхи и арсы». Альтерман ответил ему: «Натан, здесь только две шлюхи — ты и я». Когда рассвело, абсолютно пьяный Альтерман поднялся и решил произнести речь. Его никто не слушал. Тогда встал Зах и закричал: «Эй, вы, шлюхи, тихо! Вы хоть знаете, кто это говорит? Это говорит Натан Альтерман! Заткнитесь и слушайте!» Описание дальнейшей сцены, не менее символической, чем та, о которой рассказано в начале этого абзаца, известно из уст такого же пьяного, как и они, очевидца. Один из сутенеров, вооруженный ножом и вилкой, бросился на Заха, и тут молодой поэт увидел, как между ним и нападающим с быстротой молнии встал некий защитник… Конечно же, это был Натан Альтерман.

«ХАРЧЕВНЯ ДУХОВ»

В начале шестидесятых годов Альтерман, уже несколько десятилетий погруженный в мир театра, долгие годы поставлявший этому миру свои стихи и переводы, вдруг начинает писать собственные пьесы. Может быть, это решение о повороте в его творчестве было связано с историей с Натаном Захом, который смог задеть его самоощущение в качестве поэта. Альтерман решает искать новые пути в поэзии. Театр кажется ему естественным и лучшим выходом.

Пьеса «Кинерет, Кинерет» создавалась зимой 1960—1061 года, в дни юбилея Дгании. Сюжет ее взят из жизни. Прототипом главного героя является Барух Бен-Йегуда, который когда-то был учителем Натана в гимназии Герцлия. Однажды с ним произошла история, которую Альтерман решил использовать в качестве одного из сюжетов в пьесе. Его попросили отвезти в Дганию и передать там бухгалтеру пятьдесят лир. По дороге эти деньги у него украли. Он сообщил об этом киббуцникам, а через месяц привез им пятьдесят лир, сэкономленные из собственных доходов. Дганийцы отказались их принять, устроили суд и обвинили его в том, что он их оскорбил. За это его присудили к штрафу в пять лир. Кроме этого сюжета, в пьесе есть и другое — гибель одного из киббуцников, приезд в киббуц его родителей, любовные романы между действующими лицами… «Странные люди» — так называется песня на стихи Альтермана, написанная им примерно в это же время. Действительно, первопроходцы-киббуцники в его видении и представлении были именно такими — «странными людьми». Он очень любил этот образ. Конечно, он их идеализировал. Но таков был дух времени. Таким был Альтерман.

Кроме звезд Камерного, таких, как Рахель Маркус и Авраам Халфи, режиссер Гершон Плоткин пригласил играть в спектакле также и молодых актеров — Гилу Альмагор, Йорама Гаона и других. Самой большой сенсацией стало согласие звезды «Габимы» Ханы Ровиной сыграть в пьесе Камерного театра одну из второстепенных ролей — мать погибшего киббуцника. Ровина была близким другом Альтермана, они были знакомы с самого его детства и затем провели в течение прошедших лет много часов вместе в «Касите». Она играла в переведенной им «Федре» и декламировала его «Серебряный поднос» на разных государственных мероприятиях.

Основная претензия критиков к пьесе «Кинерет, Кинерет» после ее выхода заключалась в том, что «это не драма». Действительно, там нет захватывающего сюжета. Но там есть любовь — героев друг к другу и автора — к ним и к идее, которую они представляют.

В это время в его жизни происходят драматические события – ему приходится на несколько месяцев уехать в Америку, чтобы спасти от приступа душевной болезни свою дочь Тирцу Атар, которая учится в Нью-Йорке в актерской школе. Альтерман привез ее обратно в Тель-Авив, где проблемы полностью не разрешились. После совершенной Тирцей попытки самоубийства Альтерман пишет свою знаменитую обращенную к дочери «Охранную песню»-заклинание:

Храни себя и свою душу сохрани,
и пусть беда тебя ни разу не заденет,
храни от камня, от стрелы, от западни,
от разрушенья, от ножа, от нападений,
храни от пламени себя, от полыньи,
храни от дыма, от небес и от видений,
от ожиданья и соблазна вместе с ним,
от пожирающих огней и наводнений,
и не рискуй ты даже волосом одним,
своею кожей и душою вместе с нею.

Вот темный город, где забыл себя народ,
и где не знают друг о друге ничего,
но в переулках закружит круговорот
в тот теплый вечер всех гуляк до одного,
и облака к морской волне бегут вперед,
а там закат простится с миром и уйдет,
и вьются флаги там, и новый разговор,
и каждый хлеб протянет и вино нальет. […]

(Продолжение стихотворения и история его написания — в очерке «Тирца Атар. Песня охраняемой», в главе «Лишь летний вечер…»)

Сезон 1965 года в Камерном театре открылся спектаклем «Суд Пифагора». Главным героем написанной Альтерманом пьесы на этот раз являлся компьютер по имени Пифагор. Ученый, герой пьесы, решает уничтожить его за то, что тот отказывается принять решение, основанное не на логике, а на недоступной ему человечности. А через три месяца после «Суда Пифагора» в Камерном был показан спектакль по пьесе Альтермана «Царица Эстер». В нем был применен прием всех авторов «пуримшпилей» — взять героев классического сюжета и использовать их для создания другой истории, приближенной к реальности.

Оба эти спектакля вызвали как похвалу, так и критику, и не оправдали тех ожиданий, которые автор и режиссер на них возлагали. Полные залы эти две пьесы не собирали, и, чтобы покрыть убытки, Камерный театр возродил переведенную Альтерманом много лет назад для «Оэля» пьесу «Царь Шломо и сапожник Шалмай». И еще по театральным сценам всей страны прошла программа «Базар находок», составленная из четырнадцати песен, написанных в разное время и для разных постановок Натаном Альтерманом, и еще одной песни, сочиненной его дочерью Тирцей Атар.

Но главный вклад Альтермана в драматургию — это, несомненно, его пьеса «Харчевня духов», вторая по счету из написанных им, премьера которой состоялась 29 декабря 1962 года. Это поэтическая драма о выборе, который должен сделать артист. На одной чаше весов — дом, жена и семья, а на другой — его приверженность к искусству. И вот герой пьесы заключает соглашение с женой о том, что она будет его ждать, и отправляется в путь… Он встречает множество неоднозначных и странных персонажей, среди которых — хозяйка харчевни, символизирующая собой путь, в то время как оставленная жена символизирует дом. В определенном смысле, этот сюжет мог быть символическим итогом его собственной жизни…

Актриса Хана Марон, которая должна была играть хозяйку харчевни, не могла смириться с тем, что ее роль второстепенная, но Альтерман нашел выход — он написал для нее «Песню хозяйки харчевни», которая сразу же вывела ее на передний план.

На премьере в зрительном зале, в первом ряду, неподалеку друг от друга, сидели две женщины — Рахель Маркус и Циля Биндер. Обе плакали на протяжении всего спектакля…

Когда занавес опустился, публика устроила овацию. На этот раз никто не мог спорить о том, что это — успех.

ТРОЙНАЯ НИТЬ

…Когда начинается Шестидневная война, Натан Альтерман внимательно следит за событиями. 16 июня он пишет в «Маариве»: «Суть этой победы не только в том, что она вернула нам наши святые места, нашу память и нашу историю. Суть победы в том, что она стерла различие между Государством Израиля и Землей Израиля. Впервые со времен разрушения Второго Храма Эрец Исраэль находится в наших руках. Отныне Страна и Земля стали единой сущностью, и нам не хватает только последней составляющей — Народа Израиля, который, увидев то, чего мы тут достигли, присоединится к нам, чтобы стать частью этой тройной нити, которую невозможно порвать». Он имел в виду, что отныне стране необходима новая мощная волна алии.

Таким образом, без всякой предварительной подготовки, сразу после Шестидневной войны Натан Альтерман представляет свою позицию в такой форме, которую нельзя понять двояко: отныне он присоединяется к тем, кто составит костяк движения за единую Землю Израиля. Вместе с Ури Цви Гринбергом он входит в ядро группы, которая будет бороться за эту идею.

10 августа 1967 года в Бейт Соколов в Тель-Авиве состоялась первая официальная встреча участников движения, на которой Альтерман сказал: «Мы не свободны в своем решении о том, как нам поступить, — ни на политическом, ни на военном, ни на личном уровне. Это на нас возложено. Это возложено на нас так же, как на нас возложена наша личная биография».

В начале 1969 года вышла книга Натана Альтермана под названием «Последняя маска». Ее веселый сюжет на самом деле символичен и выражает разочарование поэта по поводу «третьей составляющей неразрывной нити». Этот сюжет таков: когда готовились встретить «юбилейного» — стотысячного репатрианта, то оказалось, что как раз одного не хватает до полного счета, и стотысячным назначили кока судна. Самозванец становится публичной персоной и успешно играет свою роль. Когда же появляется реальный «юбилейный» репатриант, о котором никто не знает, то им оказывается бедный человек, едва сводящий концы с концами. Автор хотел сказать этим, что ожидавшейся алии на самом деле не произошло, а вместо нее оказалось прикрытие, «маска» на лице сионистского движения… …Первая волна алии из СССР началась в год его смерти. За ней последовали другие волны, включая мощнейшее «цунами» 1990-х. Натан Альтерман об этом уже не узнал…

«ПЕСНЯ ТРЕХ ОТВЕТОВ»

Иврия Шошани, подруга его юности, понимала, на что себя обрекает… и решила не обрекать. С актрисой Рахелью Маркус Натан познакомился, будучи еще в полной прострации после расставания с Иврией. Рахель, конечно, тоже понимала, на что себя обрекает. Но была к этому готова. Это был точно сошедшийся пазл, это было предначертанное свыше соответствие мира творца и мира актрисы, в котором воплощались его творения. Поэта Альтермана тянуло во вселенную театра, где можно было создать уменьшенную копию окружающего его Божественного пространства. Собственно, пьесы для театра он начал писать только в последние десять лет своей жизни, а вначале, в молодости, он лишь дарил от всей души миру лицедеев те творения, куда холодный разум вмешивается меньше всего — свои стихи. Стихи, написанные специально для театральных постановок, несли в себе целиком весь заряд его огромного таланта, но здесь этот заряд умещался внутри декораций. Он писал слова веселых и печальных песен, которые исполняли актеры по ходу спектакля. Огромный мир, где путник ведет диалог с Создателем, мир, описанный в «Звездах вовне», Альтерман в своих «театральных» стихах переносил на подмостки, над которыми горели нарисованные звезды… Кто их нарисовал, кстати? Ведь еще была и художница, иллюстратор и оформитель театральных спектаклей — Циля Биндер. Наверно, на той временной петле, где их случайная встреча в кафе «Арарат» произошла бы раньше, чем в другом богемном кафе он увидел Рахель Маркус, — Циля стала бы его женой и «гладила бы ему рубашки» (действие, о котором она так мечтала, и считала эту мечту невоплотимой, и жаловалась на это в душераздирающих письмах к нему…)

Он был настоящим патриархом, и его мир стал завершенным благодаря тому, что его любили, оберегали от быта, «гладили ему рубашки», встречали после работы в переполненном кафе, смеялись ему и расстилали под его ногами ковры из листопада (вернее, по молчаливому согласию делили между собой все эти действия) — две женщины, актриса, существующая на подмостках сотворенного им мира, и художница, вешающая над этим миром нарисованную ею луну…

…«Вечер куплетов Альтермана» состоялся в киббуце Якум 11 июля 1969 года. Через неделю его повторили в Доме профсоюза учителей и еще в нескольких местах, а также в других городах — в Ашкелоне, в Хайфе и в Иерусалиме.

Устроители вечеров удивлялись тому, что залы не наполняются. Но потом вдруг поняли, что публике кажется, будто это литературный вечер.

Тогда задумались о новом названии. Герой спектакля все время листает книги, из которых на него смотрят («цацим») разные персонажи… Кто-то предложил название «Цац и Цаца», и оно оказалось очень успешным. Отныне залы стали переполняться. Прошло более двухсот пятидесяти представлений программы «Цац и Цаца».

Альтерман сам иногда, несмотря на занятость, заходил на спектакль в Дом профсоюза учителей и садился в последний ряд. В перерывах он выходил выпить чаю и послушать отзывы.

«Песню трех ответов» он написал в 1969 году в процессе подготовки этого представления, она была предназначена специально для Ривки Зоар, которая стала ее первой исполнительницей. Эта песня, выставляющая любящую женщину в качестве зависимого и безотказного существа, вызвала, конечно, критику феминистически настроенной публики, но при этом стала невероятно популярной. Так же как и «Звонок нажимаешь два раза…», она тоже была для Альтермана «автобиографической». Он мог бы посвятить ее обеим женщинам, существующим одновременно в его жизни…

Он сказал: «Если будешь со мной,
то не будешь в шелка ты одета,
будет горько…» — «Ну что же, родной,
как нибудь, я согласна на это.

Стану жить средь тряпья и золы,
засияют шелка из тряпья,
отмывая чужие полы,
буду все же царицею я.

Обо всем, что захочешь, проси,
все с улыбкою сделаю, милый,
и на это достанет мне сил,
никогда не закончатся силы».

Он сказал: «Ну а если, скажи,
вдруг тебе изменю я случайно,
то меня из объятий чужих
будешь долгими ждать ты ночами?»

И сказала с улыбкой в глазах:
«Нужно ждать и не плакать? Ну что ж,
лишь бы знать, что вернешься назад,
лишь бы знать, опять ты придешь.

Обо всем, что захочешь, проси,
все с улыбкою сделаю, милый,
и на это достанет мне сил,
никогда не закончатся силы».

Он сказал: «Ну а если тогда
прикажу от меня я убраться,
и оставить мой дом навсегда,
и меня позабыть постараться?»

Помолчала секунду она,
сквозь улыбку светилася грусть:
«Если скажешь — уйти я должна, —
я уйду и к тебе не вернусь.

Лишь одно не смогу никогда,
лишь одно ты не требуй, милый:
позабыть тебя навсегда —
мне на это не хватит силы».

СМЕРТЬ ПАТРИАРХА

…В тот день, 6 марта 1970 года, когда Альтерман впервые за все годы не появился в день рождения Авраама Шленского на его пороге с букетом цветов, его друг и учитель безошибочно заключил  по этому признаку, что Натан очень болен.

Через неделю после этого, 13 марта, в вечерние часы, Альтерман позвонил Циле Биндер с известием о том, что он плохо себя чувствует — вероятно, это опять отравление никотином (однажды с ним такое уже было), — и именно поэтому он в последние дни не заходил в «Касит». Затем, положив трубку, он взял лист бумаги и записал несколько строк. Зачеркнул их и записал снова. Он зачеркивал и писал несколько раз. В результате получился такой текст:

«Моя последняя воля:

1. Без речей.

2. Похоронить меня среди простых евреев.

3. От наследства, которое останется, и от доходов (если будут) от книг нужно отделить четверную часть для Цили Биндер. Она отказалась ради меня от гораздо большего, но что делать?»

Третий пункт был записан с огласовкой, видимо, потому что он был очень важен, и ни одно слово в нем не должно было вызвать сомнений.

Он добавил сбоку дату: 15 марта 1970 года. Сложил лист бумаги с завещанием и положил в карман.

Натан Альтерман был уверен, что болен раком. Потом выяснилось, что это было не так — у него не было рака, и если бы он обратился к врачам раньше, его можно было бы спасти.

Вечером этого дня боли в животе, которые случались с ним и прежде, усилились настолько, что он потерял сознание. Рахель Маркус вначале от страха чуть не убежала из дома, но потом пришла в себя и вызвала бригаду скорой помощи. Почему-то в приехавшей машине не оказалось носилок, и больному пришлось спускаться пешком шестьдесят ступенек.

По дороге в больницу он вынул из кармана завещание и отдал его Рахели.

16 марта о его госпитализации сообщили в утренних новостях по радио. На протяжении операции, которая длилась четыре часа, у него дважды происходила остановка сердца. После операции он так и не пришел в сознание. На следующий день о его состоянии написали все газеты.

Больницу посетили Давид Бен-Гурион, Голда Меир, Залман Шазар. Жена и дочь находились в больнице «Ихилов» неотлучно, иногда приходили другие члены семьи. Рахель чувствовала себя виноватой в том, что они, возможно, опоздали с госпитализацией.

Утром пришел друг семьи Менахем Дорман. Он застал Рахель одну, и та сказала ему, что ее мучает совесть, потому что эту ночь она провела дома. Больше она больницу не покидала до самого конца. Она спросила, сможет ли он найти и привести Авраама Халфи. Он начал думать, где можно найти Халфи, и вдруг Рахель заговорила так, будто бы она находилась на сцене.

Она сказала: «Перед тем, как Натан уехал из дома в больницу, он велел мне передать кое-что Циле. Он был уверен, что его будут оперировать по поводу рака, и был в большой панике. Я хочу встретиться с Цилей. Не сегодня, может быть, послезавтра. Но я хочу, чтобы ты сказал ей это… Я знаю, что я никогда не ненавидела Цилю и не говорила о ней плохо. Я всегда говорила себе: любовь — это не преступление. Когда умерла ее мать, я взяла ее к нам на несколько дней. Но Тирца другого сорта. Она очень ревнива. Ей нельзя было знать, что отец еще встречается с Цилей. Натан пытался скрыть это от нее. Я много страдала, но были немногие мгновения, ради которых стоило все это пережить. Всю свою жизненную мудрость я выучила от своего отца. Он говорил: если тебе плохо, посмотри на соседа, которому еще хуже. Циля никогда не пыталась забрать его у меня. И он бы меня и не оставил. Ему нужны были мои широкие плечи, моя любовь к жизни, моя непосредственность… Пойди к Циле и скажи ей, что я хочу ее видеть».

Дорман поехал к Циле, которая жила на бульваре Хен. Дверь была открыта, она сидела за столом и будто бы его ждала. На ее лице отразилась паника. Она сказала Дорману: «Я сейчас хотела пойти в больницу, я обязана пойти в больницу, я не могу больше сидеть здесь». Потом остановилась, набрала воздуха и продолжила: «Вчера и позавчера я думала, что я не встану, не выйду из квартиры, пока он не поправится. Я не могла встать, не могла стоять на ногах. Но сейчас я не могу сидеть здесь больше, как будто бы вокруг меня пустое пространство, которое держит меня».

Дорман, находясь в большом волнении, не передал ей то, о чем говорила Рахель. Вместо этого он попросил ее не приходить в больницу, пока это не будет согласовано с Рахелью и с Тирцей, дочерью Натана и Рахели. После возвращения в «Ихилов» он опять поговорил с Рахелью, и, по ее желанию, также и с Тирцей. После этого разговора Тирца тоже согласилась на то, чтобы Циля Биндер пришла в больницу.

Дорман опять пошел к Циле, на этот раз пешком, чтобы немного успокоиться. Та ждала его в большом напряжении, и он рассказал ей о разрешении прийти, полученном как от Рахели, так и от Тирцы. Врач в больнице пообещал со своей стороны выделить Циле отдельную комнату, чтобы ей не пришлось все время находиться с Рахелью и Тирцей.

Этой ночью Менахем Дорман записал в своем дневнике: «С этого момента Циля здесь рядом с семьей, как одна из них. Сейчас они сидят вместе, недалеко от палаты, где лежит Альтерман, находящийся между жизнью и смертью».

Натан Альтерман так и не пришел в сознание. Каждый день проводились общие проверки и рентген, иногда меняли состав лекарств. Рахель больше не покидала больницу. Циля тоже почти все время находилась на месте, но иногда уходила домой, когда ей было трудно переносить напряжение от нахождения рядом с Рахелью. Когда приходил Дорман, Циля уводила его в выделенную ей комнату и много говорила… Альтерман, по ее словам, был внутренне закрыт, и нельзя было, чтобы он почувствовал, будто ему хотят помочь. Если он доставлял страдания другим, то себе он доставлял страданий во много раз больше. Она говорила и о Рахели, и не только хорошее — утверждала, что та очень много занималась театром, уходила туда по вечерам, готовила дома что-нибудь поесть и сразу уходила, и Тирца была заброшена… Рахель, напротив, не произнесла ни единого плохого слова о Циле.

Дорман заметил, что Циля, одетая в черное, была хороша собой и будто бы спокойна, а Рахель, напротив, одетая кое-как, показалась ему в эти минуты старухой. «Циля как будто бы демонстрирует, что не просто так с ней был Альтерман», — записал он в дневнике.

Несколько дней в газетах сообщалось, что в состоянии Альтермана нет перемен. Но после 24 марта началось ухудшение. 27 марта начало падать давление. Затем во врачебных записях появилось сообщение о том, что Натан Альтерман умер 28 марта 1970 года в 04:15.

Его смерть ввела в состояние шока трех женщин, стоявших у его постели. Все три любили его безмерно: его жена Рахель Маркус, его дочь Тирца Атар и его возлюбленная Циля Биндер.

Утренние газеты 29 марта дали подробный отчет о том, о чем уже сообщило радио на день раньше: Натана Альтермана больше нет. В статьях его называли «поэтом возрожденного иврита», «поэтом и бойцом», «рыцарем поэзии и публицистики на иврите».

«СРЕДИ ПРОСТЫХ ЕВРЕЕВ»

30 марта состоялись похороны.

Сначала поступило сообщение о том, что Альтерман будет похоронен на кладбище Трумпельдор, там же, где и его отец. Но потом, ознакомившись с завещанием, внесли изменения. Он просил «похоронить себя среди простых евреев», а на Трумпельдоре были «не простые». Поэтому было решено похоронить его на кладбище в Кирьят-Шауле, где находились уже его мать и бабушка.

Рядом с гробом, выставленным в 12:00 в «Баит ле-Баним» на улице Пинкас, сидели Рахель, Тирца и другие члены семьи. Циля Биндер сидела неподалеку. Был поставлен почетный караул «Цофим». Шленский приехал с Ханой Ровиной, пришли артисты, художники, поэты, писатели, а также государственные деятели — Залман Шазар, Голда Меир, Моше Даян, Давид Бен-Гурион.

Все газеты в течение нескольких дней были полны Альтерманом. В «Даваре» появилась большая статья о нем, написанная президентом страны Залманом Шазаром.

Рахель сидела «шиву» дома, Тирца приходила и уходила, поскольку нее была трехлетняя дочь. Приходили все. Больше часа провела в квартире Альтерманов Голда Меир. Она внимательно оглядела все вокруг и шепнула на ухо Хане Гордон: «Я не представляла себе, что это так скромно».

Циля Биндер приходила каждый день и присоединялась к другим участникам траура. В дни «шивы» она прекратила красить волосы, и постепенно в них проявилась седина. Она надевала темные очки, скрывающие опухшие красные глаза. Ей казалось, что, когда она входит, устанавливается тишина, и все смотрят на нее. Но потом беседа возобновлялась. Циля находила свободное место, садилась и смотрела на свою соперницу Рахель, которая общалась с гостями, как на дружеской вечеринке, демонстрируя роль хозяйки дома, в то время, как она, Циля, была здесь гостьей. Как и другие посетители, она была вынуждена листать передаваемые из рук в руки альбомы и слушать рассказы о болезни Альтермана, о госпитализации, о том, что, возможно, была допущена врачебная халатность. Рахель говорила обо всем этом открыто, почти театрально, и Циля удивлялась ее хладнокровию. Она слушала, как Тирца рассказывает об отце, о его последних днях, и старается тоже быть хладнокровной, отвечая на вопросы гостей. Сама она сидела тихо, замкнувшись в себе, но для нее лучше было все же находиться здесь, а не одной дома, в своей комнате, внутри своего траура.

В определенный момент Циля попросила у Рахели разрешения войти в святая святых — кабинет Альтермана. Она долго находилась там одна, рассматривала его вещи, обнаружила жакет, который он любил надевать так часто, что почти никогда его не видели без него, и ее тоска стала невыносимой. Она тихонько вышла из дома и отправилась к своей сестре.

Для Авраама Шленского это были дни празднования его семидесятилетнего юбилея. Ему трудно было радоваться и отвечать на поздравления. Именно в это время Шленский сформулировал свои размышления по поводу поэтической дружбы: «Что означает духовная дружба для творчества? Подразумевает ли она постоянное согласие, или же более высокую ступень братства, настолько высокую, что она включает в себя соперничество, на том пути, где параллельные прямые встречаются лишь где-то в высотах?» Шленский заметил, что его отношения с Альтерманом характеризовались одновременно «дружбой в области поэзии и соперничеством в области идей», но при этом, по его утверждению, он не помнил, чтобы они хотя бы раз в жизни вступили в идеологический спор. «Братство между нами в поэзии, включавшее в себя также несогласия и противоречия, послужило причиной того, что мы не обманывали друг друга, просто игнорируя те области, в которых лежало нечто важное для каждого из нас». Шленский определил себя и Альтермана как «двух близких друзей, которые спорили между собой молча, посредством своих произведений».

Персонаж поэтических сборников Натана Альтермана — это всегда один и тот же персонаж, бесконечно путешествующий по своему вначале прекрасному, а затем трагическому миру. Тот, кто вышел в путь по тем самым сказочным тропам «Звезд извне», на которых обнаружил, по словам Йохевед Бат-Мирьям, «много света, льющегося между клочьями тумана над рекой, дожди, колодцы… железо, сталь и металл», и попал затем в разрушенный мир «Радости бедных» и «Песни египетских казней», тот, кто блуждал после этого по улицам «Голубиного города». Тот, кто метался между «домом» и «харчевней». Тот, от чьего имени написаны эти строки:

[…] и в росе деревья лежат
и блестят стеклом и металлом,
не устану смотреть, не устану дышать,
и умру, но идти не устану…

Реклама