Иегуда Амихай


Иегуда Амихай

Переводы Мири Яниковой

* * *

Иерусалим вращается, как карусель,
от Старого Города через город
и снова к Старому Городу.
С нее не сойти, и рискованно прыгать,
а тот, кто сойдет с нее в конце круга,
заплатит вновь, чтобы снова взойти,
и кругам не будет конца.
Здесь нет слонов и цветных лошадей,
религии всходят и нисходят,
и тоже вращаются на оси
под славословья молельных домов.
Иерусалим качается, как качели:
иногда я спускаюсь вглубь поколений,
иногда поднимаюсь к небу, крича,
как кричит ребенок, болтая ногами,
я хочу спуститься, папа, спуститься,
папа, спусти меня вниз.
А святые возносятся к небесам,
и кричат они, как ребенок: Отец,
я хочу остаться здесь, в высоте,
не спускай меня вниз, Отец наш Небесный,
оставь нас вверху, Отец наш Небесный.

* * *

Две молодые звезды играют свадьбу, а здесь, на дне,
говорят на немецком об очень-очень близкой войне.
Я хотел мелодию вспомнить, но подбросил мне разум мой:
две точки соединяются только одной прямой.

Бежала за нами собака на протяженье пути,
я крикнул и бросил камень, но она не хотела уйти,
а после она пропала, пропали и мы с тобой.
Две точки соединяются только одной прямой.

Всего лишь маленький всхлип твой покроет любою боль,
как паровоз, что тащит много вагонов с собой.
Подожди же совсем немного, и мы вернемся домой.
Две точки соединяются только одной прямой.

Иногда солнце — это он, а иногда — она,
иногда нас только двое, иногда — мириады нас,
иногда я не знаю, кто нас поведет за собой,
но две точки соединяются только одной прямой.

Наша жизнь, что записана, была той же, что на устах,
и жизнь в будущем мире — такой же, как в этих местах.
Несется ли жизнь или медленно тащит свое ярмо —
две точки соединяются только одной прямой.

* * *

Пока узлы еще не завязаны,
пока намеченное не сказано,
пока не стал я другим человеком,
пока моя кровь струится по венам,
пока не заперты вещи в комод,
пока бетон не застывший течет,
пока все щели вокруг не залили,
пока права нам не огласили,
пока не все сосуды разбили,
пока не вышел новый закон,
пока Всевышний — там, высоко, —
давай отсюда уйдем далеко.

* * *

Бог, переполненный милосердием.
Не был бы Он весь — милосердие,
было б и в мире тогда милосердие.
Я, собиравший цветы в высотах,
я, окинувший взором долины,
я, принесший трупы с вершины,
знаю, что в мире нет милосердия.

Я, царивший над моряками,
я, у окна стоявший в раздумье,
ангельские шаги считая,
когда сердце мое поднимало гири
боли в ужасном соревновании,

я, использующий только часть
из многих и многих слов в словаре,

я, озадаченный против воли,
знаю — не будь Он исполнен жалости,
жалость была бы также и в мире,
а не только в Нем.

* * *

Бог милосерден к маленьким детям,
меньше — к детям, что учатся в школе.
А к взрослым Он вовсе не милосерден,
Он их оставляет одних.
И иногда по пескам горячим
приходится им ползти, чтоб добраться
к месту сбора, где истекают
кровью они.

Но, быть может, к сильно влюбленным
Он внимательнее отнесется,
будто дерево, что сидящим
в парке дает свою тень.

А быть может, и мы им подарим
монеты последнего милосердья,
унаследованные от мамы,
чтобы их счастье их охраняло
сегодня и каждый день.

Лживая песня в субботнюю ночь

Накануне субботы, в сумерки, летним днем,
когда запахи трапезы всюду летели ввысь и молитвы,
трепетания крыльев субботних ангелов были повсюду разлиты,
обманывать стал я отца своего:
«я в другую пошел синагогу!»

Я не знаю, верил он мне или нет,
но вкус этой лжи был мне приятен очень,
и в каждом доме тогда той субботней ночью
субботние песни летели ввысь с ложью той наравне,
нежились в неге,
и в каждом доме субботней ночью
субботние ангелы умирали, как мухи в огне.

И влюбленные приближали уста друг к другу,
раздували друг друга, пока не взлетали в небо,
или пока не взрывались.

И с тех пор эта ложь приятна моим устам,
и с тех пор я всегда в другую хожу синагогу,
а отец, умерев, ответил ложью той моей лжи:
«Я пошел в другую жизнь».

* * *

Как-то раз приснился мне сон, будто ты спаслась.
Ты приехала, я учу тебя говорить,
и учу, как ребенка, ходить без опоры,
учу обычным словам:
море, радость, животное и человек.

Постепенно я б объяснил тебе нашу жизнь,
рассказал бы истории, те, что просто понять,
потому что они, как музыка, входят в сердца.
Рассказал бы о судьбах людей, и о комнатах их,
и о звука их города, звуках их кладбищ, и о мертвецах,
что от старости умерли. Я бы тебе рассказал
и о солнечных душах людей, и о первой любви,
о людском бессердечье и мелочности, чердаках
и крестьянах в полях.

Ты б сидела напротив меня за столом,
скромно слушала этот рассказ,
говорила бы взглядом «спасибо», просила еще и еще.

Я б стоял с тобой рядом с крыльцом,
показал бы тропу на горе,
и дома нашей улицы, крыши на этих домах.
Указал бы рукою на проходящих: вот человек,
что устал от трудной работы, простой человек,
это женщина беременная, а это сосед,
у соседа трое детей,
это девушка всходит наверх,
входит в комнату, и вот-вот мы услышим с тобой
сладкий голос флейты ее…

* * *

В парке волшебном кто-то сидит,
наполовину светом залит.

Из окон во сне его мама зовет,
но он же не спит — и не слышит ее.

Вот он за ограду направил шаги,
и был он наполовину другим.

Он сильно влюбился в известный сюжет,
и он не вернулся в ту рощу уже.

Охвачен добром он и болью спален,
и, если не умер, — и ныне влюблен.

* * *

В общественном парке —
общественный кто-то.
Одиночеством он оцеплен,
бредет он
очень тихо в тени.

Но слышны его мысли — как собака цепью,
звенят они.
Одиночеством он увенчан.
Он полюбит другую женщину.

Посмотрите на его лицо — оно
на зеленом фоне
в дальнюю даль обращено,
в вечности тонет,
он не слышит вокруг ничего.

Но другие слышат его.

* * *

Какая-то птичка на небесах
так сейчас поет хорошо:
была б человеком я
на ногах
на земле тяжелой и большой,
я бы стояла стояла стояла,
и никогда бы не сдвинулась я.

* * *

Вы, что помните только лицо,
не забудьте также протянутых рук,
не забудьте также бегущих ног
и не забудьте слова.

И не забудьте — на страшный бой
идут мимо сада, — открыто окно,
там детские игры и лай собак.

Запомните падающий плод,
листья и ветви, а также шипы
острые — те, что были весной
очень нежны.
И помните, глядя на сжатый кулак —
когда-то ладонь открытой была.

* * *

Мой маленький сын увидел меня во сне,
и в эту же ночь отец мой приснился мне.

Твой папа жив, и ты в начале пути,
а мой уже умер, и я хотел бы уйти.

И так я далек от жизни, и нету сил,
как уголь далек от леса, которым был.

Тебя превращает время в тонкую нить,
и «тик» твой сладкий от «так» спешит отделать.

Давай же начнем игру: в окно не смотри,
и тот, кто запомнит дольше, получит приз.

* * *

И вот уже нас колокол считает,
и все надежды стали, как вчера,
и все чужим решили мы оставить,
как комнату, что брошена с утра.

И ветер, будто прямо из глазницы,
и ухо, что пейзаж в себе несет —
услышать шепот, что меж нас хранится,
услышать и забыть почти что все.

Идут деревья на бульвар, он замер,
и вдоль него одна лишь пустота,
одно пришло, а все остались там.

И ты уже одна, как банк, что заперт,
что золото свое в себе хранит,
и вот забвенья ночь тебя манит.

* * *

Проводи меня на самолет.
Нет, я вовсе не улетаю,
но проводи меня к самолету
белому, средь облаков миндаля.

Скажи мне, что говорит весна
зиме, прощающейся в спешке,

когда возносятся руки к глазам
плачущим, будто бы к ведру
из которого — пить и пить.

* * *

От того, что сказано,
что прошелестело в долине,
даже шепота малого
не останется ныне.

Лето весну сменит.
Тень под глазами.
И под тобою тени.

Разве брели не тут мы?
Тут ли конец печальный,
ожиданье, и ветер дует,
и берег песчаный?

Отсюда к водным просторам,
из пустыни безлюдной,
отсюда к берегу моря —
иди же отсюда!

Ведь то, что случилось в долине,
что прошелестело там,
сегодня огонь увидит
в своих мечтах.

* * *

Отяжелевший, усталый, с женщиной на террасе:
«Останься со мной». Ведь все пути умирают
так же, как люди: внезапно ли, постепенно.
Я хочу быть тобой. На этой земле, что сгорает,
пусть слова становятся тенью.

* * *

Начинается смерть на войне
со спуска одного человека
вниз по ступеням.
Начинается смерть на войне
с закрытия двери в тишине,
начинается смерть на войне
с распахнутого окна.

Поэтому не плачьте об ушедшем,
плачьте о — по ступеням сошедшем,
плачьте о том, кто положил
в задний карман ключи.

Плачьте о фотографии помнящей,
плачьте о бумаге помнящей,
плачьте о слезах, что не помнят.

И этой весною
кто же встанет и скажет праху:
от человека ты, и к человеку вернешься.

Смерть моего отца

Внезапно мой отец из комнат вышел
в те странные просторы, где Всевышний.

И там отец к Всевышнему воззвал,
и попросил, чтоб нам Он помогал.

И вот пришел Всевышний, без вопросов,
и на крючок луны пальто набросил,

отца же, что привел его сюда,
Он спрятал в Своем доме навсегда.

* * *

Когда я был маленьким,
травы и мачты стояли у берега,
а я, лежа на берегу,
не различал между ними,
ведь все они поднимались к небу.
Со мною были лишь мамины слова,
как ломоть хлеба в шуршащей обертке,
и я не знал, когда вернется отец,
потому что за лесом был еще один лес.

Все вещи тянулись ко мне руками,
бык бодал солнце своими рогами,
а по ночам свет фонарей
ласкал мои щеки и стены,
и склонялась луна, как большой кувшин,
напоить мой жаждущий сон.

* * *

Одна половина всех людей
любит вторую половину,
одна половина всех людей
ненавидит вторую,
и вот из-за тех и этих я должен
идти и блуждать по миру,
и должен вечно меняться.

Жить на земле,
быть солидарным с корнями,
не быть солидарным с ветвями,
слушать лай далекой луны,
скрывать любовь под тревогой…

* * *

Очень трудно опознавать
мертвых после боя или обвала,
но гораздо труднее их узнавать,
когда они все еще живы,
когда они ходят, и в семь часов вечера
они поднимаются по улице,
и когда забвенье уже ушло,
а память уже не придет.

Поскольку вечность украшена вечностью,
вода умирает в воде,
восстает из воды,
облака плывут только меж облаков.
Но совсем не так у людей:
им приходится проходить
между камнем и между металлом
и меж теми, кто их не любит.

У моего дяди железо с Первой Мировой
осталось в теле и после Второй Мировой,
они расстались, когда он умер:
из железа сделали снова снаряды,
из дяди сделали снова дядей
и сделали снова забвенье.

Субботняя песнь

Приходи этой ночью ко мне ты.
Сохнет стирка уже давно,
и война не у нас, а где-то,
и давно мы сыты войной.

Этот бег шоссе бесконечен,
как коня под пустым седлом.
Запирается дом под вечер
со своим добром и со злом.

И мы знаем — нельзя к границе,
той что рядом покрыта мглой.
Вот и начал отец молиться,
завершились небо с землей,

завершились и воинства сами,
гаснут свечи в доме моем,
то, что начато небесами,
мы закончить должны вдвоем.

Подходящий момент

Я думал, как же это понять,
а это — как в полночь автобуса ждать:
последний автобус уже не придет,
а люди подходят, толпа растет.
А это — возможность лишь означало
рядом побыть и начать сначала,
но все разошлись,
и возможность пропала.
И каждый своим путем уходит,
чтобы стать костяшкою домино
с одною открытою стороной,
искать подходящее вновь и вновь,
и игра без конца происходит.

* * *

Из троих-четверых, находящихся в комнате,
один всегда стоит у окна.
Он должен зло различить в пустыне
или пожар на горах,
и увидеть, как тех, что уцелели,
вернут под вечер монетами сдачи.

Из троих-четверых, находящихся в комнате,
один всегда стоит у окна.
Его мысли роятся под шевелюрой,
а позади — слова.
Перед ним голоса потерявших дорогу,
сердец без фляги, пустых пророчеств,
больших камней, оставленных кем-то,
оставшихся, как не вскрытые письма
без адреса и адресата.

* * *

Мама мне испекла весь мир
сладкими пирогами,
любимая заполонила весь мир
звездным изюмом в окне.
Но тоска, как в хлебе, скрыта во мне
воздуха пузырьками.
Я спокоен и молчалив.
Мой мир благосклонен ко мне.
Только вот волосы, как тростник
на пересохшем болоте,
и все прекрасные редкие птицы
разлетаются прочь.

* * *

Ты — будто парк зеленый городской,
он спрятан в городе и защищен стеной.

А я — шоссе, что город разрезает,
и сам о том не знаю.

Все те пути, что из тебя исходят,
к счастливому концу приводят.

А для меня сигнал на старт — конец счастливый,
и отдаления начало — твоя близость.

* * *

Приходи играть в воскрешение мертвых.
В «многие против немногих» сыграем.

Приходи играть в птиц перелетных,
в «воры и сыщики», в горе и радость.

В «классики» — мир расчертим без края,
придут и другие играть без оглядки,

потом в «молчанку» с тобой сыграем,
потом — в бесконечной пустыне в прятки…

* * *

Судьба Всевышнего
ныне та же,
как деревьев, камней,
луны и солнца,
в которые верить перестали,
когда начали верить в Него.

Но Он обязан остаться с нами:
пусть хоть, как деревья, как камни,
звезды, солнце, луна…

* * *

Все поколения передо мной
сделали каждое малый вклад
в то, чтобы я смог возникнуть
здесь, в Иерусалиме,
весь целиком, как дом молитвы
и как дом милосердия.
И это меня обязывает.
Мое имя — имя вложивших в меня.
И это меня обязывает.

Я приблизился к возрасту смерти отца,
мое завещание — все в заплатах,
я должен менять свою жизнь и смерть
каждый день, чтоб исполнились все пророчества,
те, что сказаны обо мне,
чтобы не стали ложными.
И это меня обязывает.

Я старше сорока, и есть уже должности,
на которые из-за этого меня не возьмут.
И если бы я оказался в Аушвице,
меня не отправили бы на работу,
а немедленно бы сожгли.
И это меня обязывает.

* * *

Забывая кого-то,
прощаешься сразу с троими:
с ним, и с улицей его,
и с тем, кто дал улице имя.

Не обязательно плакать.
Были там два эвкалипта.
Сейчас они выросли, очевидно.
Был вечер. Можно не плакать.

Это все сейчас — тишина без конца,
это верно, разумно и грустно немножко,
как отец, что сына растит в одиночку,
как ребенок, что вырос один у отца.

* * *

Льется дождь на лица моих друзей,
на лица друзей живых, и они
закрываются от дождя,
и на лица мертвых друзей, и они
не закрываются больше.

Лея Гольдберг умерла

Лея Гольдберг умерла,
когда легкий дождь моросил,
как она и писала в стихах.
Свои похороны она отложила назавтра,
когда вышло солнце — как только она и могла.

Лишь ее единственные печальные глаза
состязаться могли бы с глазами отца моего
в той еврейской старинной игре
тяжелых глаз,
что спускаются вниз.
(И сейчас они оба там).

И как раз в этот день, когда Лея умерла,
все газетные приложения вышли в свет,
и тем самым она возможность всем нам дала
написать о ней спокойные слова,
написать о ней в печали и чистоте,
так, как только она и могла.
(И во время боев в Негева книга ее
«Из моего старого дома» была в ранце моем,
и страницы были порваны, склеены, но
наизусть я помнил все скрытые в ней слова,
как и все, что не было скрыто).

Она знала множество языков,
ей печаль говорила:
изучай их, пиши и тихонечко плачь.
(А в одной из ее квартир в Иерусалиме
после жили три девушки, и одну я очень любил).

Мы несли ей сладость нашей жизни, чтобы она
наполняла ей свои песни, как пончики сладким вареньем.
Только горечь свою добывала сама она,
не нуждаясь в помощи нашей.
(Когда сыну было два года,
он называл ее «Гольдберг»,
не тетя, не Лея).

Профессор, который был в ней,
был готов прожить еще много лет.
Но поэтесса не хотела стареть.
И она победила.

Лея умерла. И в этой тиши
прямо здесь у нее уже было много богатств.
И она богатой уходит туда:
царица в изгнание смерти.
Молодежь продолжит ее читать
в сокровении комнат своих,
жизнь которых ее захватила.

И на этой горе, что зовется «покоя» горой,
размышляю я о словах «с печалию в преисподнюю».
Ведь должна быть печаль
прекрасной и дорогой,
как то золото и серебро, что брали с собой
в преисподнюю умирающие цари. Так и с тобой.

Уходи же теперь.
Забери с собою все голоса,
что отныне твои, наконец.
Возвращайся туда.
Ведь умершие очень точны, как и ты.
И, как мы, не скажут они никогда:
я хочу сказать; я считаю, что так; может быть, я приду.
Говорят они лишь: «нет», «не я», «меня нет».

Так иди уже, очень усталая Лея, иди отдыхать.
Что останется нам? Лишь поднять свои головы вверх,
ожидать хороших вестей и плохих вестей,
что сосновый запах несет.

Песни Сиона и Иерусалима

1.

Наши лица греет осеннее солнце.
Солдат набивает мешки песка
из детской игры своей.

Наших мертвых греет осеннее солнце,
печаль — деревянная доска,
и слезы гвоздями в ней.

2.

Мне нечего сказать об этой войне,
мне нечего добавить, хоть это и стыдно.

От знаний, впитанных мною в жизни,
я отрекаюсь, как пустыня отрекается от воды.
Я забываю имена — те, о которых и не помышлял,
что смогу их забыть.

И из-за этой войны я вновь повторяю,
ради сладости, простой и последней:
Солнце вращается вокруг Земли,
Земля плоская, как доска,
и в небе есть Бог.

3.

Я закрылся и стал как трясина,
тяжелая, непроходимая,
я впадаю в спячку войны,
как в зимнюю спячку.

Я назначен командиром мертвых
на Масличной горе.

Я всегда проигравший,
даже когда побеждаю.

4.

Поскольку нет мира в сердце моем,
снаружи идет война.
Я не смог ее удержать во мне.

Мой маленький сын говорит: на войне
пропадают машины,
и машины с душой, —
те, которые люди.

5.

Город, в котором я родился, пушки разбили,
корабль, который меня привез, на войне утонул потом,
сгорел сеновал в Хамадье, где мы друг друга любили,
киоск в Эйн Геди был взорван врагом.
Мост в Измаилии, который я миновал
туда и обратно в вечер моей любви,
был разнесен на куски и исчез в пустоте.

Моя жизнь стирается вслед за мною по точному плану.
Сколько времени смогут прожить воспоминанья?
Убили девочку из моего детства, и умер отец.

Не назначайте меня возлюбленным или сыном,
проходящим через мосты, квартирантом и гражданином…

6.

Даже свои любови
я меряю днями войн,
я говорю — это случилось после Второй Мировой,
мы встретились перед Шестидневной Войной,
но никогда не скажу: перед миром 45-48-го,
или в середине мира 56-67-го.

Но сообщения о мире
переходят с места на место в мире,
точно так же, как в детских играх,
что похожи во всем мире.
7.

Песня влюбленных в Иерусалиме:
здесь мы внутри всех гневных пророчеств,
здесь мы в любой из хороших вестей.

На прекрасных открытках из Иерусалима
мы находимся тоже, хотя нас не видно:
или были мы дома,
или слишком малы
мы на снимке с борта самолета…

8.

Иерусалим — место, о котором помнят,
что забыли в нем что-то,
но не знают, что.

И я представляю, пытаясь вспомнить,
своим — отцовское лицо.

Как баллон, заполненный кислородом,
заполняет город сосуды снов,

и превращается в нем святость
иногда — в любовь.

А вопросы, встающие в этих горах,
все те же, что прежде звучали тут:
Ты не видал, где мое стадо?
Ты не видел, где мой пастух?

И распахнуты настежь мои ворота,
как могилы в день воскресения мертвых.

9.

Фотографии разделенного Иерусалима пылают,
и прекрасные письма, что мне посылала
тихая моя любовь желанная.

Вернулась полная шумная дама,
с золотыми и медными своими камнями,
к полной законной жизни с нами.

Но я не люблю ее такую,
я по той, по прежней, тихой, тоскую.

Маленькая Рут

Иногда я вспоминаю тебя, маленькая Рут,
та, с которой мы расстались в далеком детстве,
которую сожгли в лагерях.
Если бы ты была жива сейчас, тебе было бы шестьдесят пять лет —
женщина на грани старости. Но когда тебе было двадцать, тебя сожгли,
и я не знаю, что случилось с тобой в твоей короткой жизни
с тех пор, как мы расстались. Чего ты достигла, какие погоны
возложили на твои плечи и нашили на рукава, на
твою мужественную душу, какие сверкающие звезды
тебе дали, какие знаки отличия, какие
медали любви тебе повесили на шею,
какой мир дали тебе.
И что случилось в неиспользованные тобой годы жизни?
Упакованы ли они до сих пор, как красивые посылки,
добавлены ли они к моей жизни? Превратила ли ты меня
в свой банк любви, — как швейцарские банки,
в которых сокровища хранятся также и после смерти их владельцев?
Оставишь ли ты все это в наследство моим детям,
которых ты никогда не видела?

Ты дала мне свою жизнь, как продавец вина
опьяняет, оставаясь сам трезвым,
смерть трезва, как ты, и прозрачность ее
для человека, опьяненного жизнью, как я, превращается в забвение.
Иногда я помню тебя во времена,
о которых я и не догадывался, и в местах,
которые не предназначены для запоминания,
а лишь для проходящего мимо и не остающегося в них,
как в аэропорту, в который пассажиры прибывают,
стоят усталые около движущейся и вращающейся ленты,
которая приносит их чемоданы и узлы,
и они узнают свое с радостными криками,
как при воскрешении мертвых, и выходят к жизни.
И есть один чемодан, который возвращается и вновь пропадает,
и вновь возвращается, медленно, медленно, в пустеющий зал,
и снова и снова он проезжает,
так проходит твой тихий образ передо мной,
так я тебя помню, до тех пор,
пока движущаяся лента не остановится. И придет молчание.

* * *

Недалеко от железной дороги, на старом доме
я увидел табличку и понял, что это имя сына того,
у кого я забрал его молодость несколько лет назад;
он покинут был ради меня, и другая женщина
родила ребенка, ничего не зная об этом.

Это были дни большой любви и великой судьбы,
в комендантский час нас заперли в комнате вместе
под охраною хорошо вооруженных солдат.

Пяти шиллингов стоило мне сменить отцовское имя
на имя гордых евреев, такое, что ей подошло.

А эта блудница сбежала в Америку, вышла замуж
за торговца специями — перцем, кардамоном, корицей,
а меня оставила с новым именем и с войной.

«Шелест крыльев истории», как говорили когда-то,
тот, который почти убил меня на войне,
предоставил ей покой в защищенных местах.

Те, у кого был военный опыт, дали совет —
наложить повязку на сердце мое больное,
на глупое сердце, что продолжало ее любить,
и на умное сердце, то, которое позабудет.

Реклама